ssrkk.ru - Вязание для женщин крючком - подборки, модели


Комплектующие к самодельному чпу

(84 голоса: 4.17 из 5)

Книга написана дочерью Николая Евграфовича Пестова, известного богослова.
Автобиография Наталии Николаевны, жены священника, написана живым языком, рассказывает о быте священников и верующих людей в советское время. Горести и радости многодетной семьи, опыт православного воспитания детей, ошибки и победы — Наталия Николаевна раскрывает душу перед своим читателем.

 Воспоминания

 

 

  • ЧАСТЬ I. В родительском доме
  • Под кровом Всевышнего
  • Папа
  • Загорянка
  • Мама в тюрьме
  • Чудо преподобного Серафима
  • Валентиновка. Отец Исайя
  • Школа
  • Отношения в семье между детьми и родителями
  • Начало молитвы и борьбы
  • Начало Второй Мировой войны
  • Трудфронт
  • Окончание школы
  • Мои студенческие годы. Полиграфический институт
  • Пророчество отца Исайи
  • Первые чувства юности
  • В Гребневе. Знакомство с Володей
  • Рай на душе
  • Зимняя тоска
  • Друг в утешение
  • Весна
  • Гребневское общество
  • Последняя зима в Строгановке
  • За благословением к старцу
  • Пророчества отца Митрофана
  • Моя судьба решается
  • Общая радость
  • Сговор
  • Прощай, институт!
  • Перед свадьбой
  • День свадьбы
  • После свадьбы
  • Первая весна в Гребневе
  • Первая моя Пасха в Гребневе
  • Часть II. Испытание провинцией
  • Нелады на приходе
  • Отец Василий
  • Паломничество в Стромынь
  • «Там убоятся они страха, где нет его…» (Пс.13:5)
  • Начало моих болезней
  • Мечта отделиться от родных по плоти
  • Промысел Божий
  • На волосок от смерти
  • После родов
  • Снова дома
  • Пожар на колокольне
  • Болезнь первенца
  • Чудо святого великомученика Пантелеймона
  • Помощь святителя Николая
  • Рождение Серафимчика
  • «Помолись, отец Серафим!»
  • Мечта сбывается
  • Мои мытарства
  • Откуда пришли к нам святыни
  • Сон ребенка
  • Чудотворная икона Богоматери
  • Началась самостоятельная жизнь
  • Сила благодати преподобного Сергия
  • Отец Владимир расстается с Гребневом
  • Любочка
  • Вторичная постройка дома
  • Часть III. Детство будущих пастырей
  • Мальчики начинают служить
  • Среди покойников
  • За грибами
  • Проблема с няней
  • Школа — горе!
  • «Если по плоти живете, то умрете». Мы решаемся на пятое дитя
  • Буду терпеть!
  • Племянники
  • Ветрянка, скарлатина
  • Рождественский Божий Дар
  • Силою Иисуса Христа
  • «Только с чистою совестью…»
  • Воспоминания из 40-х годов
  • Наталия Ивановна
  • Детство Федюши
  • Владыка Стефан
  • Музыкальная школа
  • Симочка и музыка
  • Перегрузка Симы
  • Школа учила обманывать
  • Борьба за чистоту детской нравственности
  • Переходный возраст
  • Отец Димитрий и отец Василий
  • За елкой
  • Дед Мороз
  • Дедушка Николай Евграфович
  • Пюхтицы
  • Продолжение рассказов матушки Ангелины
  • Сенокос
  • Псково-Печерский монастырь
  • Часть IV. Снова в столице
  • Последние годы в Гребнево
  • Хлопоты о квартире
  • Кооперативная квартира
  • Владыка Пимен
  • Фиброма
  • Семья Гриши Копейко
  • В больнице
  • Хирург Иван Петрович
  • Беседы с евангелистами
  • Перед операцией
  • Операция
  • После операции
  • Снова в родном доме
  • Снова в Гребневе
  • Опять болезни
  • Проверка на атеизм
  • Золотая свадьба родителей
  • Кончина моей мамы
  • Переживания за взрослых детей
  • Суета земная
  • Предчувствие
  • Кража
  • Следствие по делу о краже
  • Промысел Божий
  • Обыск и чудо
  • Суд
  • Тяжелая обстановка в Гребневе
  • Пожар внутри храма
  • Отец Димитрий Дудко в Гребневе
  • Последние дни земной жизни моего отца
  • Кончина Николая Евграфовича
  • Возвращение к живописи
  • Художники
  • И для меня воскресли вновь
  • Священники отец Иван Зайцев, отец Аркадий
  • «Бунт» в храме
  • Молитва о Феде
  • Гриша
  • Новые староста и казначей
  • Мы печем просфоры
  • Донос и желанная свобода
  • Начало разлуки
  • Прозорливость юродивой
  • Инсульт
  • Мои проповеди
  • Ампутация ноги батюшки
  • Молодые друзья
  • Последнее Рождество отца Владимира
  • Наши беседы по вечерам
  • Последняя Пасха батюшки
  • Кончина отца Владимира
  • Как Господь открыл глаза девушке
  • «Истинные браки совершаются на Небесах»
  • Послесловие к IV части
  • Приложение 1. Отец Павел Груздев
  • Приложение 2. Избранник Божий

 

Православным женщинам посвящается

ЧАСТЬ I. В родительском доме

Под кровом Всевышнего

«Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится…»
(Пс. 90:1)

Наше детство и школьные годы пришлись на тяжелые послереволюционные времена. Народ стонал под властью коммунистов, которые ополчились и на Церковь, и на крестьянство, и на интеллигенцию, даже на своих сотрудников — «товарищей». Рушились храмы, здания монастырей превращались в тюрьмы, забитые до отказа. Раскулачивались честные труженики-крестьяне, многие бежали в чужие края, спасаясь от тюрем, введена была карточная система, по которой в магазинах можно было покупать товары только по карточкам. А карточки выдавались только рабочим, служащим и их семьям. Крестьяне-кустари, ремесленники, духовенство с семьями, монахи из закрытых монастырей голодали и были обречены на вымирание. Были еще люди из «бывших», то есть родственники расстрелянных князей, графов, министров и других «прежних», как их тогда называли. Они носили известные фамилии, а поэтому их не принимали ни на какую работу, не давали возможности прописаться, одним словом — сживали со свету. В те годы нищие сидели повсюду, стучались по квартирам, прося хлеба. Однако, невзирая на все трудности и кажущуюся бесперспективность дальнейшей жизни, мои родители завели семью! Это уже был их духовный подвиг! Мама всегда говорила: «Не надо смотреть на волны житейского бурного моря, надо с верою взирать на Христа, тогда пойдешь по волнам, как апостол Петр».

Мама была еще студенткой ВТУ, когда арестовали ее мужа [1]. Был ордер и на ее арест, но она кормила грудью пятимесячного Колю. В 24-м году еще не сажали в тюрьмы с младенцами, как потом было в 30-е годы, чему мама моя была свидетельницей (но об этом скажу позднее). Папа вскоре был отпущен на свободу, как и все его друзья — члены Христианского Студенческого Кружка. Этих людей до самой их смерти сблизили годы, проведенные в Кружке. С ними наша семья имела всегда тесное общение: вместе снимали дачи на лето, вместе посещали храмы, вместе собирались на церковные и семейные праздники, делились друг с другом, кто чем мог, устраивали на работу и т.д.

Когда Коле был год и восемь месяцев, мама ждала на свет меня. Срок подошел, начались схватки, папа отвез ее в роддом. Но шли часы, дни, мама опять чувствовала себя хорошо и просилась домой. Врачи не пускали: «Ребенок у выхода — лежите». Однако мама настояла и вернулась к сыночку, за которого очень беспокоилась. С неделю она была дома, стирала, нянчила Колю, вела все хозяйство. 8 сентября, в день празднования Владимирской иконы Богоматери, как только ударили в колокола (в 26-м году они еще кое-где висели), мама заспешила в роддом. Она рассказывала мне потом: «Едва мы переступили порог роддома, как я села на первую же лавку и начались роды». Папу удалили, впопыхах сказав ему, что уже родился мальчик и что он может не беспокоиться. Папа пошел в храм. Знакомые люди рассказывали потом маме, что они были поражены горячей молитвой отца. Он никого не видел, не вставал с колен, клал беспрестанно поклоны и обливался слезами. О чем молился мой отец — это знает один Бог. Но если я оглянусь на мои прожитые семьдесят лет, то могу сказать одно: они прошли под покровом Всевышнего. Меня всегда называли счастливой, и я с этим вполне согласна.

Двухэтажный дом, в котором протекало мое детство, был до революции складом табака. В 26-м году дом был перестроен под жилые квартиры. Маме дали от завода трехкомнатную квартиру на первом этаже, в которой они с папой прожили сорок восемь лет. Но в 30-м году крыло дома, выходившее на улицу, сломали, обрезав дом в длину как раз по нашу квартиру. Получилось так, что вместо одной стены у нас была только дощатая перегородка, которая постоянно промерзала, хотя родители мои ее тщательно утепляли коврами. Мама моя много хлопотала и добилась того, что стенку засыпали шлаком и обили еще одним слоем досок. Но кирпичные стены стали расходиться, грозя рухнуть. Их укрепили каменными подпорками и стянули рельсами. Перпендикулярно нашему домику вырос огромный восьмиэтажный дом. С этих пор солнышко заглядывало в нашу сырую квартиру только летом, часа на три в день. Противопожарного расстояния между старым домом и новостройкой не было, так что нашу квартиру должны были снести, а нам дать другую в восьмиэтажке. Мама получила ордер, но нашу новую квартиру заняли какие-то ловкие люди. Мама подавала заявления в милицию, суд, везде хлопотала, но все безуспешно. Родители мои считали это волей Божией, ибо в иной квартире они не смогли бы проводить такую конспиративную, скрытую от мира жизнь, какую я помню в своем отрочестве.

Сотрудники НКВД следили за нами как за «недобитой интеллигенцией». Так называли людей науки и культуры в 20-е и 30-е годы. В доме, стоявшем параллельно нашему и пережившем ту же участь, что и наш, была квартира, окна которой смотрели в наши окна на расстоянии всего восьми метров. В эти окна за нами следила некая Маруся, нанятая НКВД. Она не работала, растила троих детей, приобретенных от разных мужей, но зарегистрированных на ее первого мужа, пропавшего без вести. Маруся считалась женой погибшего фронтовика, пользовалась уважением. Дети ее летом отдыхали в санаториях, лагерях, а зимой сидели на своих широких подоконниках. Они вылезали через окно, бегали по снегу босиком, приводя в ужас нашу маму. Мама жалела Марусю, помогала ей, чем могла, отношения у них были хорошие. Мама моя то и дело выбегала на улицу, стучала Марусе в окно, кричала ей: «Смотри, твои ребята босые и раздетые бегают, загони их, ведь простудятся!». Слышался один ответ: «Чтоб они сдохли!». Но дети Маруси выросли, а лет с пятнадцати уже жили в «исправительных лагерях», то есть тюрьмах для несовершеннолетних.

Чтобы попасть в нашу квартиру, друзья наши не ходили, как прочие люди, через длинный двор. Нет, они входили в подъезд восьмиэтажного дома, а там спускались в темный проходной подвал, заваленный мусором. Через крошечную дверку наши знакомые выходили на свет шагах в пяти от наших окон, прошмыгнув мимо которых, они спешили скрыться за дверью. Марусе трудно было «засечь» (то есть заметить) наших друзей, она была занята хозяйством, да и поспать требовалось ей после выпивки. Двор не был освещен, окна наши часто плотно завешивались одеялами, так что квартира снаружи казалась нежилой. А у нас собирались «кружковцы», «маросейские», прибывшие из ссылок монахини, тайные священнослужители. Большинство людей в те годы жили в коммунальных квартирах, даже ютились по баракам. Мама особенно жалела свою подругу Лизочку, у которой была дочка Ксения, на год моложе нашего Сережи. Лизочка была вдовой постельничего Императора Николая II. Маленького роста, забитая, кроткая Лизочка любила шепотком рассказывать моей маме о том, что видел ее муж при царском дворе. Я помню только то, что Николай II был большой молитвенник. Его постельничий не раз был свидетелем долгих коленопреклоненных молитв своего Государя. Император проливал слезы, клал поклоны. Глубоким вечером, один на один с Богом, Николай II часами изливал перед Богом свою душу. Коврик и подушка Государя были мокрыми от слез.

Верный своему Монарху, муж Лизы был в революцию арестован и сослан. Лизочка последовала за своим супругом в Сибирь, провела там годы молодости в невероятно тяжелых условиях. Она четыре раза рожала, но дети рождались мертвыми. Только пятый ребенок, Ксения, осталась жить. Овдовев, Лизочка вернулась в Москву с двухлетней дочкой. Они не имели ничего кроме койки в общежитии, где в ряд стояло двенадцать кроватей. «Чего только мы не наслушаемся, чего только не наглядимся в своем бараке! — ужасалась Лизочка. — И ругань, и драки, и разврат — все у нас на виду, некуда мне скрыться с ребенком. У вас мы хоть христианским воздушком подышим». Братец мой Сережа играл с Ксеничкой, обещая взять ее себе женою, когда она вырастет, чем вызывал улыбки взрослых. Несмотря на трудную обстановку, Лиза вырастила Ксению глубоко верующей и целомудренной девушкой, хотя и больной.

Много лиц других глубоко верующих людей сохранилось в моей памяти. Их дети, наши ровесники, теперь уже старики, а родители их отошли в вечность. Впрочем, к нам на Рождество детей приводили по большей части не их родители, но те, кто их воспитывал. Две тетушки приводили к нам троих детей князей Оболенских: Лизу, Андрея и Николушку. Родители их были арестованы. Привозили четверых детей отца Сергия Мечева, сидевшего в тюрьме, как и его супруга. Дети отца Владимира Амбарцумова, Женя и Лида, тоже бывали у нас нередко. Их мать умерла, а отца арестовали. И так в нашу квартирку набивалось человек до тридцати. Елочку нам неизменно привозила в Сочельник Ольга Серафимовна — сестра закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители. Рискуя своей свободой, она собственноручно срубала елочку в лесу, убирала ее в наш огромный чемодан, везла поездом, тащила по улицам. До 36-го года елки были запрещены как «буржуазный предрассудок». Однако Ольга Серафимовна считала своим долгом доставить нам, детям, это рождественское удовольствие. Мы благодарили ее и с замиранием сердца всегда слушали ее рассказы о том, как она, утопая в сугробах, добывала нам елочку: «Ночь, луна, волки воют…». Молитвами этой подвижницы, Ольги Серафимовны (тайной монахини Серафимы), держалась наша семья, наша распавшаяся церковная община.

Ежегодно под рождественской елочкой слышались стихи религиозного содержания.

И на алтарь Христа и Бога Она готова принести Все, чем красна ее дорога, Что ей светило на пути.

Мне шел десятый год, когда я декламировала на Рождество эти строчки из стихотворения Надсона «Христианка». Образ девушки, горящей жертвенной любовью к Спасителю, прощающей все своим палачам, уже пленял мое сердце.

К началу войны все священники, посещавшие наш дом, были или арестованы, или сосланы, или пропали неизвестно где. Но до 40-го года у нас в папином кабинете был и столик, служивший жертвенником, была и тумбочка, служившая престолом. Но не все гости знали об этом, детям же сего вообще не открывали. Старались больше зажечь в сердцах детей огонь веры и любви, внешне же мы не должны были отличаться от других. Святое Причастие не должно было войти в привычку, к нему приступали, как и полагается, со страхом и трепетом.

Папа

Я помню отца с первых лет моей жизни, то есть с 1927-28 годов. От папы всегда веяло лаской, тишиной и покоем. Его любили не только родные, но абсолютно все: и соседи, и сослуживцы, и знакомые — все, кто его знал. Он был одинаково учтив как к прислуге, к старушке, к простому рабочему, так и к дамам и своим сотрудникам, и ко всем, с кем имел дела. С манерами джентльмена, сдержанный при любых обстоятельствах, папа редко повышал голос и никогда не выходил из себя. Если ему случалось раздражаться (а детская резвость кого не выведет из терпения), то папа спешил уйти в свой кабинет. Он выходил только успокоившись, помолившись и тогда только начинал внимательно разбирать наши детские ссоры и жалобы. Папа подолгу беседовал с нами, троими детьми, но вообще предпочитал разговаривать с собеседником один на один. «Где больше двух — там потерянное время», — любил он повторять пословицу. Отец никогда не уклонялся от нашего воспитания, никогда не отговаривался занятиями и работой и уделял детям много времени, борясь за наши души, как и за свою собственную.

Первое злое чувство, появившееся безотчетно уму в моей детской душе, была ревность и неприязнь к младшему брату Сереже, который был моложе меня на два года. В три года я никак не могла понять, почему Сережу носят на руках, кормят с ложки, а я должна кушать сама, должна давать брату мои игрушки, должна терпеть его плач. Что я делала, я не помню, но помню, что мама повышала на меня голос, что-то строго мне выговаривала, подолгу за что-то меня отчитывала, даже шлепала, но всем этим я была очень довольна, не плакала, но радовалась тому, что сумела обратить на себя внимание и отвлечь маму от Сережи. Смысл слов мамы до меня не доходил. Только когда мама меня отстраняла, не желая меня ласкать, я начинала горько и безутешно рыдать. Тут приходил папа, брал меня на руки и утешал меня с бесконечным терпением и любовью. Обычно я долго не могла успокоиться, и отцу приходилось иной раз держать меня на коленях больше часа, а я все продолжала судорожно всхлипывать и прижиматься к папе, как бы прося защиты. «Дай отцу хоть пообедать-то», — обращалась ко мне мама. «Оставь, Зоечка, — говорил отец, — нельзя прогонять от себя ребенка, если он просит ласки».

Помню, как я брала отца за густые бакенбарды и поворачивала молча к себе его лицо, не давая папе смотреть на собеседника. Окружающие нас смеялись и говорили: «Ревнует!» — «И что это за слово они выдумали, — думала я, — ведь это мой папа!». Я была готова просидеть на коленях отца целый вечер. До чего же мне было с ним хорошо! Через ласку отца я познала Божественную Любовь — бесконечную, терпеливую, нежную, заботливую. Мои чувства к отцу с годами перешли в чувство к Богу: чувство полного доверия, чувство счастья быть вместе с Любимым, чувство надежды, что все уладится, все будет хорошо, чувство покоя и умиротворения души, находящейся в сильных и могучих руках Любимого.

Часто я сладко засыпала на руках отца. Если же сон не одолевал меня, а сходить с рук я не хотела, то папа прибегал к хитрости. Папа подзывал старшего братца Колюшу и просил его поиграть у его ног в солдатики. Коля расставлял свои катушечки и кубики, начинал резвиться и манить меня в свою компанию. Это ему быстро удавалось, и я добровольно спускалась на пол. Со старшим братом я всегда дружила, но неприязнь к Сереже у нас росла с каждым годом. Враг спешил найти лазейку в слабую, неокрепшую душу ребенка, который не руководствуется еще умом, а живет только чувствами. Ревность, зависть, злоба быстро охватили нас и отдалили от нас благодать Божию. Часто между нами, детьми, возникали драки, сопровождавшиеся криком и ревом. Сережа синел и «закатывался», как называла мама его состояние, а мы с Колей получали шлепки и подзатыльники. Когда папа возвращался с работы, мама часто жаловалась ему на нас с Колей. Помню, когда мне было уже лет шесть, папа долго беседовал со мной один на один в своем кабинете. Он сидел в кресле напротив меня, я — на кушетке. Было так уютно, зеленая настольная лампа мягко освещала кабинет, дверь была плотно закрыта. Папа долго объяснял мне, что Сережа часто болеет, поэтому-то он нервный, капризный, слабый. Мама вынуждена давать Сереже более вкусную пищу (то есть яички и икру), что она не в состоянии давать нам с Колей — здоровым и крепким ребятам. Мы не должны завидовать, ведь мы гуляем, бегаем, а Сережа так часто лежит в постели. Мы должны жалеть его, как и родители, должны ему уступать. Папа просил меня взять себя в руки и не дразнить братишку. Я внимательно слушала отца, была с ним во всем согласна, но откровенно призналась ему, что не в силах побороть свои чувства.

— Ты все верно говоришь, — сказала я, — но я все-таки буду дразнить Сережу, потому что он противный!

Эта фраза вывела папу из себя. Он вскочил и со шлепками выставил меня из кабинета.

— Значит, я все зря говорил? — вскрикнул отец. — Не буду тебя любить, злая девчонка!

Я не заплакала, но последние папины слова задели мое сердце. С полчаса я задумчиво бродила, потом пришла к папе, со слезами бросилась к нему на шею и, целуя его, шептала:

— Папочка, люби меня! Я не злая, но кто же будет любить меня? Мама любит только Сережу, а меня только ты любишь!

Отец обнял меня и просил прощения за то, что погорячился. Он всегда просил прощения даже у нас, детей, если ему случалось раздражиться. Мама останавливала отца, объясняя, что непедагогично извиняться перед ребенком, что мы его пример кротости и смирения примем за слабость характера. Папа нас никогда не наказывал, а мама говорила: «Дети из тебя веревки вьют!». Но папа отвечал: «Где действует любовь, там строгость не нужна».

Мы очень любили отца. Он ходил с нами гулять, руководил нашими детскими играми, читал нам вслух, объяснял картинки из Библии, брал с собой в церковь. В четыре-пять лет мы еще не понимали богослужения, стоять было трудно. Но мы терпеливо стояли, стараясь угодить папе. Мальчики часто спрашивали его: «Скоро домой?». Я спрашивала реже других, заслуживала похвалу папы, и он брал меня с собой часто одну. Я не скучала в храме. Я с наслаждением погружалась в свои думы, вспоминала сказки, сочиняла им продолжения. Я мысленно переносилась в дебри лесов, на моря и в горы, которых наяву даже не видела. Мне никто не мешал мечтать в церкви, и я жалела порою, что уже пора уходить. Поэтому я всегда просилась сопровождать папу, и он мне не отказывал. Быть в течение нескольких часов рядом с отцом было для меня счастьем, и я не боялась ни тесноты храма, ни трамвайной давки, ни холода зимнего вечера. В те годы (30-32-й) папа еще ездил по храмам, выбирал то тот, то другой, смотря по тому, где какой священник служит. Выходные дни тогда не совпадали с воскресными, была то «пятидневка», то «шестидневка». Таким образом атеистическая власть старалась стереть в сознании народа само понятие Воскресения.

Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело еще слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушел куда-то вперед, а я долго сидела одна около двух-трех чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.

В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.

«Не ошибается только тот, кто ничего не делает», — гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что «Диссертация» [2] Николая Евграфовича Пестова не плод размышлений, а действительно — жизненный опыт.

Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне — художественную открыточку, Сереже — зверюшку из фанеры.

Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Сережи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их еще не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» — кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Сережа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Сережа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук».

Сережа тщательно оклеивал свой «сундук» фантиками, пестрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундучка» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Сережи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: «Он ведь добрый мальчик — свое вам отдает!».

Наличие «сундучка-рундучка» развивало у Сережи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как еще мы воровать не стали?), а с другой стороны — зависть, осуждение и злость на брата. «Скряга, жадюга!» — дразнили мы Сережу. «А вы обжоры, завидущие глаза!» — отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая — более трех лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.

Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно «читать», но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы еще были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т.п. По утрам и вечерам нас ставили перед образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Сережа вообще-то еще сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало, и я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву, но если кто-нибудь замечтается, то другой, бывало, возьмет и прочтет вслед за своими и «чужую» молитву. Так я вслед за тропарем мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Сережа набрасывался на меня с ревом и слезами: «Она мою молитву прочла!». Мама с папой его успокаивали: «Ну прочти и ты». — «Нет, — плакал Сережа, — она уже прочла. Как она смела? Это мой святой!». Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый. До нас теория еще не доходила, и я ликовала. «Зевай, зевай больше!» — дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так еще до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детским душам, вверенным ему.

Загорянка

Наши родители говорили: «У детей должно быть радостное восприятие жизни». И они всеми силами старались это выполнить. Пять лет подряд нас при первых признаках весны вывозили в Подмосковье, в лесистую Загорянку. С тремя детьми оставалась воспитательница, а хозяйство вела молодая Юля. Она была из «раскулаченных», бежавших в Москву. Родители навещали нас только раз в неделю. Но свои отпуска они проводили с нами. Навсегда запечатлелись эти солнечные дни, когда мы ходили на реку Клязьму. Папа брал лодку, ловко управлял рулем, а мы с Колей пытались грести. Извилистые тенистые берега реки, белые лилии, желтые кувшинки, крупные раковины на песке… Все это мы несли домой, пускали плавать в тарелки, и радости нашей не было конца. А прямо за забором, сделанным из старых ломаных досок с дырками, стоял густой еловый лес. Чуть подальше — стройные сосны, под которыми раскинулся ковер из земляники. По утрам — прогулки, а по вечерам — веселые игры в крокет, двенадцать палочек, теннис и т.п. Из соседних домов к нам сбегались ребятишки. Папа требовал, чтобы играли всегда честно, чтобы не было ни ссор, ни драк. Так оно и было по его молитвам. Летом мы жили дружно.

Перед окнами дачи тянулась зеленая просека. Если идти по ней, минутах в пяти оказывался слева легкий забор, за которым стоял еловый лес. И в этом лесу простая дачка была приспособлена под храм. Лишь небольшой крест, тонувший в ветвях, показывал, что тут — церковь.

Сюда мы бегали без тропинок, через лес, неизменно пролезая сквозь дырку в заборе.

Иконостас отгораживал алтарь. Обслуживала храм одна милая старушка, которая зажигала лампады. К нашему великому удовольствию, она доверяла Коле и мне ходить во время богослужения за тарелочным сбором. Мы сияли от счастья и неизменно низко кланялись, когда нам кто-то клал деньги. Во время чтения поминаний нам разрешали выходить на улицу. Тогда мы бежали под ели и собирали букетики земляники, остерегаясь съесть хоть одну ягодку. Ведь тогда нельзя будет причащаться! Наши подружки Люся и Вера Эггерт поочередно бегали под окошко избушки, чтобы прислушиваться к пению. Они делали испуганные, страшные глазенки и кричали нам: «Херувимская, а мы тут!». Тогда мы мчались в церковь, подходили к тете Варе, нашей воспитательнице, и отдавали ей на сохранение свои букетики, чтобы после Святого Причастия получить их обратно для съедения.

В памяти моей сохранился один памятный вечер. Обыкновенно полный храм в этот вечер был совсем пуст: старушка у входа, двое певчих и я. А за окнами шумели деревья, моросил дождь, и было уже совсем темно. Мне было так хорошо, что не хотелось уходить. Домой не тянуло. Я любовалась слабым мерцанием лампад (электричества в Загорянке нигде еще не было), знакомый голос старенького отца Петра тихо произносил молитвы. Мне было лет пять-шесть, смысла слов я еще не понимала, но слушала молитвы с удовольствием. «Хоть бы век тут пробыть», — думала я. Неожиданно прибежал братец Коля.

— Ты, наверно, боишься одна идти через темный лес? — спросил он.

— Я не собиралась уходить, — ответила я.

— Однако пойдем. Тебя ждут ужинать и спать, — сказал он.

Мы вышли. Несколько минут тьма кругом была непроглядная, но я шла за Колей и не боялась. Но вот среди стволов заблестело окошко, за которым у нас горела керосиновая лампа. Мы облегченно вздохнули и побежали по мокрой траве к дому. Так бывает у детей: рассудок еще молчит, а сердце чувствует благодать Божию и начинает любить. Я в те годы очень любила тетю Варю (графиню Бутурлину), нашу гувернантку. Она была всегда ровная, тихая, грустная, никогда не смеялась, но и не плакала. Она любила ходить в Елоховский собор на службы и брала нас с собой. Мы покорно стояли в толпе, ждали «Отче наш», после чего всегда шли домой. Не причащались. Причащаться ходили мы только с родителями. Ездили в далекие храмы на трамвае. Почему? Вопросами мы не задавались, принимали просто, по-детски, все происходящее.

Одной из первых наших нянек была немка Маргарита Яковлевна. Справедливая, но очень строгая, она била нас по рукам, если мы дрались, и очень скоро приучила нас к сдержанности и дисциплине. С мая месяца по сентябрь включительно мы жили с Маргаритой Яковлевной на даче, в лесистой Загорянке. Родители приезжали к нам только в выходные дни, которые в те годы не совпадали с воскресеньями. К Маргарите часто приезжал ее родной дядя, пастор реформаторской церкви, приезжали и другие «братья» и «сестры» (так сектанты зовут друг друга). Они пели чудесные гимны, слова звучали ясно и были доступны детскому пониманию. Мне шел пятый год, но сердце мое замирало от восторга при этих звуках духовного пения. «Ближе б, Господь, к Тебе…», — раздавалась мечта среди леса. «Стучась у двери твоей, Я стою, пусти Меня в келью твою…», — слышали мы голос как бы Самого Спасителя. Мы, дети, даже тихо подпевали печальные гимны об усопших: «Они собираются все домой, и один за другим входят в край родной». Царство Небесное складывалось в нашем детском воображении как милая Отчизна, влекущая к себе душу: «И в белых одеждах, в святых лучах Спаситель их водит в Своих лугах…». Эти слова соответствовали нашей жизни, ибо мы проводили дни в долгих прогулках по лугам и лесам, усыпанным цветами и изобилующим ягодами и грибами.

Когда наступала пора возвращаться в темную московскую квартиру, лишенную солнца, из окон которой видны были одни только каменные стены, я горько плакала. Я с братцами сидела на телеге, нагруженной вещами; лошадка тихо шла по узкой лесной дороге; ветви деревьев задевали наши головы, окропляя нас холодной росой. А вдоль дороги из мха на нас смотрели шляпки белых грибов, блестящих от дождя. Сколько радости доставляли нам в прошлые дни эти грибы, а тут мы ехали мимо них, обливаясь слезами. За телегой шли мама и гувернантка, мне подали огромный и крепкий белый гриб, и я всю дорогу целовала его.

Наступила зима. Мы не заметили, как исчезла Маргарита Яковлевна. Однажды вечером в столовой появилась грустная, сдержанная и тихая Варвара Сергеевна, бывшая графиня Бутурлина. Мы, дети, встретили ее приход открытым бунтом. Узнав от мамы, что у нас опять будет гувернантка, мы кинулись искать поддержки у папы. Дверь к нему была заперта, и мы осаждали ее долго, стуча в дверь каблуками, кулаками, сопровождая стук криком и плачем. Папа долго не отворял, видно, молился, но потом вышел к нам и с трудом нас успокоил, уговорив подчиниться судьбе. Однако, когда Варвара Сергеевна начала нас водить на прогулки в сад, братья мои убегали от нее и держались поодаль. Я тоже сначала дичилась новой воспитательницы, но она скоро покорила мое сердце интересными рассказами. Она посылала меня за мальчиками, и я звала их, доказывая, что «тетя Варя» не злая, что она знает много чудных историй. Сначала за мной следовал Сережа, а потом приходил и Коля, ворча себе под нос и называя меня «изменницей». Вскоре мы привыкли к тете Варе и полюбили ее не меньше, чем родителей.

Мама в тюрьме

Как арестовали маму, мы не слышали. Мы проснулись утром, и, как обычно, около нас были тетя Варя и «бабушка» — монахиня Евникия, прожившая в нашей крохотной кладовой целых двадцать семь лет. Вечером отец пришел с работы и сказал нам, что мама уехала к дедушке, который заболел. Нас только удивило внимание, которое с того дня стали нам оказывать наши тетушки — Раиса Вениаминовна и Зинаида Евграфовна, приходившие с того дня к нам чуть не ежедневно. Меня они начали учить держать иголку и шить. А на Рождество они устроили нам елку, даже позвали к нам знакомых ребятишек. В праздничный вечер я сожалела только, что с нами нет мамы, потому что нас не переодели в парадные матросские костюмчики и мне при гостях было стыдно за мои дырявые локти на красной кофточке.

За декабрь и январь папа обошел все московские тюремные заведения, ища жену. Но он нигде не получил о ней никаких известий. Он не мог понять, за что она арестована, не мог отнести ей передачу, терялся в догадках, куда ее увезли. Надеясь на Божие милосердие, отец наш усилил молитвы, прося особенно помощи у преподобного Серафима Саровского, которого родители наши горячо почитали.

Однажды утром почтальон принес открытку на имя Коли. Брату подходил седьмой год, и он с интересом начал разбирать незнакомый почерк. Вдруг появился папа, выхватил у Коли открытку и скрылся в своей комнате. Мы стояли ошеломленные, но нас уговорили не плакать, потому что «папа весь задрожал, по-видимому, очень взволновался открыткой», — объяснили нам взрослые. Папа вышел минут через двадцать, уже одетый в дорогу и с чемоданом в руке. Он коротко сказал Варваре Сергеевне, что едет в Самару искать жену, ибо в открытке было сказано: «Дорогой Коля, твоя мама едет поездом в Самару. Шура».

Мы, дети, по-прежнему ничего не поняли, только 16 марта, когда мама вернулась домой после трехмесячного ареста, мы узнали из ее рассказов о следующем.

Маму арестовали ночью. Первые же слова вошедшей милиции были: «Сдать оружие!». Но так как оружия дома не было, солдаты приступили к обыску. В кухне они заметили, что некоторые половицы лежат неплотно.

— Что там? Подвал? — спросили они у хозяев.

— Да, вроде бы, кладем туда ненужные временно вещи. Солдаты подняли доски, один спрыгнул в яму.

— Бомба! — закричал он. — Вот она, контра-то!

И быстро выскочил из ямы, бледный и трясущийся. Николай Евграфович пытался его успокоить:

— Это не бомба, а только оболочка от бомбы. Я храню ее, как реликвию, как память о войне, о том, как я в армии обезвредил ее. Но милиционеры не поверили.

— Если так, то лезь сам и достань ее, — сказали они. Папа достал ее и очень сожалел, что милиционеры унесли «бомбу» с собой, как они сказали «для следствия».

Собрав вещи в дорогу, супруги сняли со стены образ, и мать благословила им спящих детей. Потом супруги, прощаясь как бы навеки, поклонились друг другу в ноги, обнялись и со слезами целовались. Видя эту трогательную сцену, дворник и комендант, присутствующие как понятые, опустили головы и тоже заплакали.

Квартиру тщательно обыскивали, ворошили белье, постели, но никто не знал, что ищут. В темном углу коридора стоял чемодан и корзина с вещами Маргариты Яковлевны.

— Чьи это вещи? — спросил милиционер.

— Нашей прислуги, которая уже ушла. Приоткрыли чемодан.

— Аккуратность просто немецкая, — восхитился сыщик, — жалко такой порядок портить.

— Да, она немка была, — подтвердила мама.

— Так это вещи не ваши? Нечего их и перебирать, — решил сыщик и захлопнул чемодан.

«Бог спас нас, — рассказывала впоследствии мама. — Если бы развязали стопочки белья, перевязанные ленточками, то нашли бы всю переписку с Германией тех немцев Поволжья, которые собирались бежать из СССР, как евреи бежали из Египта. Но на границе эти немцы были задержаны, а во главе их стоял пастор — дядя нашей Маргариты. И все письма шли к нему через Маргариту, а посылались на наш адрес, на имя Зои Вениаминовны Пестовой».

Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала ее, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах ее спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали ее о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Вениаминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:

— Муж — сидит, дети — в детдоме.

— За что же!?

— Скажите сами.

Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за ее семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паек и вши не так ее мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Вениаминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело мое сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали, затаив дыхание. Сочувствуя этим темным людям, я легче переносила свое горе».

Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдаленной лампочки маме показалось, что к ней подбежала ее дочка. Ребенок обхватил маму руками и стал обшаривать ее карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в ее смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключенные с трудом ее успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе ребенка-Христа:

Ты Его утешишь и возвеселишь,
Если ум и сердце Богу посвятишь.
Ты Его утешишь, если с юных лет
Жить по воле Божьей дашь ему обет.

В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:

«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засеивать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:

— В чем дело? Почему не засеваете поля?

— Нет посевного, — слышу.

— Покажите мне амбары.

Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.

— А это что? — спрашиваю.

— Пшено.

— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.

Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:

— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!

Я торжествовала: «Послушались, видно, голос у меня внушительный!».

Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метелочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится веселый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.

— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.

— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?

— А что у вас во втором амбаре?

— Мука! Давайте завтра ее сеять! — хохочет пьяный мужик.

— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!

— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит завтра и муку сеять будем.

Меня как обухом по голове ударило:

— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?

— А Вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а Вы распорядились ее в землю сеять.

У меня все в глазах помутнело. А тут гудок — «черный ворон» за мной подъезжает. Вот и попала я в тюрьму, как вредительница. А что я понимаю?».

Вот эта-то молодая Шурка оказалась предоброй душой. Она от всего сердца расположилась к Зое Вениаминовне и взялась отослать сыну Коле открыточку о судьбе его мамы.

Чудо преподобного Серафима

Когда поезд остановился в Самаре, было около десяти часов вечера. Николай Евграфович спрыгнул на занесенный снегом полупустой перрон. Поезд ушел, воцарилась тишина, немногочисленные люди быстро исчезали. Мороз крепчал, сверкали звезды. «Куда идти, где искать жену?» — думал он.

«Скажите, пожалуйста, где найти тюрьму?» — этот страшный вопрос, звучавший на темных пустынных улицах, наводил на людей ужас, и редкие прохожие спешили отмахнуться и скрыться от высокого крепкого мужчины с пушистой черной бородой, какая была тогда у отца. Он был легко одет, мороз давал себя знать. Николай Евграфович скоро понял, что надо искать ночлег, чтобы не замерзнуть и не попасть в руки плохих людей в чужом незнакомом ночном городе. Окоченевшие ноги вязли в глубоких сугробах пушистого снега. Огни в домах угасали, город засыпал, кругом царила мертвая тишина, прохожих не стало.

Отец горячо молился. Привожу с его слов: «Я прочел трижды тропарь преподобному Серафиму и решил, что пойду на огонек в третий по счету дом. Постучался. Дверь отворила приветливая старушка и любезно пригласила войти и обогреться. Я извинился, что побеспокоил хозяев в поздний час, вошел. Меня усадили к самовару, который приветливо пищал на столе, покрытом белой скатертью. В углу висели иконы, под ногами лежали теплые половики, было уютно и чисто. Хозяйка пила чай со своими двумя взрослыми дочерьми, которые напоили и меня горячим чаем и принялись расспрашивать о цели посещения. Я откровенно рассказал, что приехал искать свою жену, арестованную два месяца назад и переведенную в Самару. Сказал, что дома у меня осталось трое маленьких детей, что жену зовут Зоей.

— А как зовут Ваших детей? — живо спросила одна из девушек.

— Коля, Наташа, Сережа.

— Так благодарите Бога за то, что Он привел Вас в наш дом! — воскликнула девушка. — Я работаю медсестрой в тюремной больнице, и у меня в палате лежит Ваша жена, которая постоянно вспоминает о своих детях. Да не беспокойтесь, она чувствует себя неплохо, только кашляет. Она изболелась сердцем о доме. Пишите ей скорее письмо. Завтра я принесу Вам ответ от жены.

Я кинулся на колени перед иконами и громко зарыдал от радости, что нашел свою жену».

Медсестра указала отцу, по какой тропке ему надо будет утром пройти, чтобы жена могла его увидеть через окошко. И он несколько раз, будто ожидая кого-то, медленно прошелся под окнами больницы. Супруги увидели друг друга. «Сердце мое сжалось, — рассказывала мама, — ведь мороз-то был за тридцать градусов, а на ногах у мужа были только легкие штиблеты и даже без шерстяного носка!».

Но отцу было не до простуды (он от этого никогда не болел). Папа проявил инициативу, связался со следователем и прокурором и выяснил, в чем дело. Он пробыл в Самаре три дня, ежедневно переписывался с супругой и уехал в Москву успокоенный, ибо было доказано, что мама арестована по недоразумению, не имеет с немцами никакой связи и скоро будет отпущена. А любезная медсестра обещала держать маму в больнице как можно дольше, ибо кашель у нее не проходил, хотя после свидания с мужем она чувствовала себя хорошо и повеселела. Энергичная и изнывающая от безделья, мама взялась топить в больнице печки, перештопала все больничное белье, даже вышила мне платье. Она выдергивала нити из сурового полотенца и этими нитями расшила множество полос ришелье и мережки, разными рисунками сверху донизу, сделав мне нарядное белое платье. Мама часто рассказывала мне про тюрьму, причем всегда благодарила Бога за посланное ей испытание.

«Многое я прощаю советской власти, — говорила она, — но одного не могу простить: в тюрьме сидели матери с маленькими детьми, с грудничками. Немытые, грязные, вонючие и больные крошки кричали и умирали с голоду».

Валентиновка. Отец Исайя

В начале 30-х годов наша семья сблизилась с семьей Эггертов. Они жили в трех километрах от церкви, однако не пропускали праздников, приходили всей семьей к обедне. Родители мои приглашали их к нам, чтобы отдохнуть после службы и покормить их маленьких девочек. Эггерты тоже звали нас к себе в гости. И вот мы все впятером отправлялись к ним. Путь шел через лес, кое-где извилистая тропа была чуть заметна. Но мы не уставали, предвкушая удовольствие от встречи с друзьями. Хозяин — Михаил Михайлович — выходил к нам навстречу, нарядные девочки вели нас по саду к качелям, к шалашам… А за столом нас обильно угощали клубникой. В одной из комнат в кресле сидел благообразный красивый старец-священник. Мы благоговейно подходили к нему под благословение и тут же удалялись, чтобы не мешать беседам взрослых.

Впоследствии я узнала, что это был отец Исайя, иеромонах, возглавлявший тайную «подпольную» церковь. Но нам, детям, этого никто не объяснял (нам было не понять). А родители наши ходили к Эггертам иногда и без нас, так как высоко ценили возможность подкрепляться духовно у столь великого старца. Однажды они там задержались допоздна. Кругом бушевала буря, ветер ломал деревья, дождь лил непрестанно. Но хоть и стемнело, они решили идти домой к детям. Их удерживали: «Как же вы пойдете? Дороги не видно, в лесу скрываются разбойники». Однако отец Исайя благословил их идти. «Дайте-ка мне палку», — сказал он. Кряхтя, он с трудом поднялся, слегка распрямил свою согнутую от старости спину и быстро зашагал вперед. Все ахнули от изумления, но старец сказал: «Возьмитесь за руки, как при обручении, я поведу вас. Господи, благослови!».

Мама не раз рассказывала нам про тот вечер: «Кругом была непроглядная тьма, шумел ветер, тут и там огромные деревья с корнями вырывало из земли, треск стоял непрестанно. Мы не шли, но нас несло без дорог и тропинок, нас несло вслед за батюшкой, который крепко держал наши сжатые руки. Через кусты, через ельник мы не пробирались, мы почти бежали, шепча только: «Господи, помилуй!». И ни разу мы не споткнулись, не упали, пока не вышли на просеку совсем близко к дому. «Вот и огонек у вас на подоконнике, — сказал отец Исайя, — вот так в жизни и идите. Не бойтесь бурь житейских, крепко держитесь друг за друга и призывайте Господа. Бог сохранит вас. Идите!». И по молитвам святого старца жизнь нашей семьи прошла, как под крылом Всевышнего».

После Загорянки в 35-м и 36-м годах лето мы проводили в г. Угличе, на Волге. Здесь, на родине мамы, еще жил ее отец, маленький ласковый старичок, очень похожий на доктора Айболита, как его рисуют в детских книжках. Мы у него в домике часто бывали и обильно поедали ягоды из его сада. Окна нашей дачи глядели на широкую улицу, мощенную камнем, по которой ежедневно мимо нас проходили одна за другой колонны заключенных. Все они были в одинаковых серых куртках и штанах, все бритые, без головных уборов. Впереди, сзади и по сторонам колонны шли солдаты с ружьями. «Кто это? Куда их ведут?» — спрашивали мы у родителей. «Заключенные», — отвечали они. «Они преступники?» — спрашивали мы. «Всякие есть…». — «А почему?». — «Вам рано это понимать…». Больше нам, детям, ничего не говорили, мы не любопытствовали, продолжали играть. Я с наслаждением нянчила хозяйских детей, очень их любила и не задавалась вопросом, где отец этих малюток?

В 37-м и 38-м годах мы опять сблизились с семьей Эггертов, ибо два лета снимали у них дачу. Легкие перегородки отделяли наши комнатки. Кушали мы всегда одновременно за одним столом, по утрам и вечерам вместе читали молитвенное правило, так что жили, можно сказать, одной семьей. Три девочки Эггертов, наши ровесницы, да нас Пестовых трое детей, да Лёка (Ольга Ветелева), дочка соседки — вот вся наша компания. Мы считались уже достаточно взрослыми, так что нам без взрослых разрешалось ходить в лес, пасти коз, собирать ягоды и грибы. Поочередно у нас гостили дети арестованных князей Оболенских: то Андрюша — ровесник Коли, то Николушка — ровесник Сережи, то Лиза. Нам было запрещено спрашивать об их родителях или интересоваться чем-либо из их жизни. Мы об этом не думали в одиннадцать-двенадцать лет, веселые игры и интересные книги заполняли наше время в летние каникулы. Читали мы только старинную дореволюционную литературу, подобранную нашими родителями. Папа проводил уже тогда с нами религиозные беседы, используя те часы, когда мы в жаркий полдень валялись, отдыхая, в прохладной тени сада. То были радостные часы, свет которых озарял впоследствии нашу жизнь. Отрезанные от греховного мира, окруженные лаской и заботой, находясь в обществе исключительно глубоко верующих людей, мы росли, не ведая ни о страданиях Церкви, ни о муках всего русского народа, ни о моральном падении общества, ни о зверствах в тюрьмах и концлагерях. А зимой нас так задавливали количеством уроков, что мы едва успевали одолевать школьные программы, ведь училась вся наша компания исключительно на «пять», а это требовало многих часов прилежной усидчивости. Кроме школы я посещала изостудию, ходила одна около двух километров до Детского дома культуры. Заснеженными переулками мы ходили вечерами еще на частные уроки немецкого, французского и английского языков. А в зимние каникулы мы опять встречались с летними друзьями. То у нас, то у них устраивались веселые «елки» с угощениями и декламацией религиозных стихов. Заучивать их наизусть и рассказывать было для меня большим удовольствием. Мы ездили на целый день к Эггертам, гуляли по снежному лесу, катались с горы на санках, а по застывшему пруду — на коньках. Чистый морозный воздух, солнце, мертвая тишина кругом, иней и снег на ветвях елей — все это наполняло восторгом наши души. А в доме — тепло, уютно, душистая елка с зажженными свечами, горячий чай из самовара и улыбки дорогих друзей… Ни ссор, ни зависти, ни вина, ни страстей мы не видели, все было свято, прекрасно. Телевизоров еще не изобрели в те годы, а радио никто из «наших», верующих, не включал. Газеты читала мама, подчеркивала интересное красным карандашом, передавала папе со словами: «Вот, почитай. Ведь все врут и врут — нет правды!». Иногда родители сокрушенно обсуждали общественную жизнь и политику. Папа, вздыхая, говорил: «Твори, Господь, Свою святую волю!». А мама говорила: «Ничего не останется в тайне, история обо всем расскажет, но не скоро, а лет через шестьдесят… Мы-то не доживем, а вы, детки, всю правду о том, что творилось в СССР, в свое время узнаете…». Так, полное неведение о беззакониях, о тяжких грехах, о людях, современных нам и злобных, хранило мою душу от уныния и недоумения. А духовное чтение о святых, посещение Елоховского собора, знакомство с возвращавшимися из тюрем и ссылок монахинями и священниками — все это зажигало веру в Промысел Божий.

Я спала в одной комнате с мамой. Но очень часто мама уступала свою кровать неожиданным гостям, жившим у нас по неделе, по две, а то и дольше. Мама ухаживала за ними, как за святыми, пострадавшими за веру, даже часто шила что-то для них. Я спала с этими «тайными» монахинями в те дни в одной комнате, в углу на своем сундуке. Но никто никогда не рассказывал нам об ужасах тюрем и ссылок, видно, щадили наше детское воображение.

Когда нам было лет десять-двенадцать, папа иногда собирал нас по вечерам для духовного чтения. Обычно это было перед вечерней молитвой. Отец читал нам сам вслух Евангелие, объяснял притчи, указывал, как надо в жизни руководствоваться Священным Писанием. Папа читал нам жизнь святых и произведения Поселянина. Но он делал, как мне думается, ошибку в том, что в эти часы нам разрешалось жевать мягкие булочки, бутерброды, даже заниматься рукоделием. Мама учила меня шить, ребята что-то вырезали и клеили, наше внимание к словам отца рассеивалось. К сожалению, эти вечера продолжались только года два-три, потом нам стало некогда, появилось много уроков, часто кто-нибудь болел, а папа ездил в командировки или у него были вечерние часы в институте. Папа часто тяжело страдал приступами бронхиальной астмы. Мама всегда очень переживала его болезнь и пугала нас словами: «Умрет отец — я вас на одном черном хлебе буду держать!». Тогда мы, дети, начинали прилежно читать акафисты святым. Смысл текста был нам далеко не ясен, но мы твердо верили, что святые нас слышат и Бог исцелит нашего дорогого папочку. Мама научила нас молиться от души и своими словами. Когда папа болел или задерживался на работе, мама вставала вместе с нами и горячо выпрашивала у Бога благополучие нашему семейству. Для меня это был пример настоящей искренней молитвы. Мы повторяли за матерью простые, понятные слова, обращенные к Богу: «Господи, дай папе нашему здоровье!». Поклон. «Господи, сохрани нашу семью от беды!». Поклон. Или: «Господи, прости нас, прими за все наше благодарение».

Мама жила под вечным страхом. Она боялась несчастного случая на улице, боялась ареста, боялась, что донесут о том, что мы верующие, боялась, что их уволят с работы. Однажды произошел следующий случай, характерный для того времени.

Отец мой около двух суток ехал в пассажирском поезде, возвращался в Москву из длительной командировки. В одном купе с ним ехало трое грузин. Они играли в карты, шутили, рассказывали анекдоты и выпивали. Папа не принимал участия в их веселье. Он тихо лежал на второй полке и молился. Грузины звали его в свою компанию, приглашали в ресторан, но он вежливо отказался, ссылаясь на нездоровье. Один из попутчиков не выдержал, вспылил и сказал:

— Вы, наверное, враг народа, потому что Вы не вступаете в наш разговор, видно, боитесь выдать себя. Погодите, мы до Вас доберемся, вот приедем в Москву и сдадим Вас на руки соответствующим органам.

Отец не смолчал, но сказал, что его оскорбляют их подозрения. Ведь он просто устал и болен, так зачем же его тревожить? Однако грузин не унялся:

— Пусть проверят, что Вы за личность, — грозил он.

Сердце отца дрогнуло, ибо с ним была его Библия. Он боялся, что его станут обыскивать и, найдя Библию, донесут на работу о его мировоззрении. Но Бог услышал его. Один из попутчиков оказался порядочным человеком. Когда его приятели вышли, он шепнул:

— Не беспокойтесь. Я сумею напоить подлецов пред самым прибытием в Москву. Я уложу их спать, а Вы, не теряя ни минуты, поспешите выйти из вагона и удалиться.

Отец поблагодарил грузина и последовал его совету. Поезд прибыл в Москву около десяти часов вечера. Была морозная зима, мы с мамой ожидали поезда на перроне, ибо получили от отца телеграмму с номером его вагона. Пропыхтел паровоз, поезд остановился. И первым, кто выскочил из вагона, был мой дорогой папочка. Я кинулась было к нему на шею, но он (впервые в жизни) тут же меня отстранил, кивнул маме и быстро, чуть не бегом, зашагал по перрону. Мы с мамой, ошарашенные его поспешностью, еле за ним поспевали. Мы влетели в первый попавшийся трамвай, огляделись и перевели дух. Полупустой вагон загремел и тронулся. Тогда папа шепнул: «Слава Богу! Кажется, мы одни, меня не преследуют».

В те годы родителям приходилось тщательно скрывать свои убеждения. Иконы стояли в книжном шкафу или за занавеской. Родители опасались ходить даже в дальние храмы. Закрылось несколько церквей, куда мы раньше ходили, были арестованы священники, посещавшие наш дом. Оставшиеся священники скрывались и тайно совершали требы по квартирам своих духовных детей.

Папа и мама ездили куда-то, не говоря о том даже нам, а иной раз и в нашу квартиру собирались для богослужения какие-то незнакомые люди. Это было торжественно и таинственно. Накануне убирались, обсуждали обед, готовили. Нас предупреждали, просили быть серьезными и никому ничего не рассказывать. Школу мы в тот день пропускали.

Батюшка располагался в кабинете папы. Еще до рассвета к нему спешили на исповедь его осиротевшие духовные дети. В темном узком коридоре у двери кабинета толпились плачущие старушки, а мама с предосторожностью отпирала сама дверь, впуская только тех, кого ждали. Утром служили Литургию, во время которой пели, как комарики жужжат. Говорили друг с другом только шепотом, многозначительно переглядывались, всхлипывали и глубоко вздыхали. Мы, дети, смотрели на все это с удивлением, но я скоро поддавалась общему настроению, исповедовалась со слезами и сокрушенным сердцем и сознавала себя великой грешницей. Сережа ворчал себе под нос, Коля оставался спокойным и веселым. Со времени начала войны эти тайные богослужения у нас прекратились. Нас временно переселили в другой дом, многие из наших друзей эвакуировались, некоторых мужчин призвали в армию. Да и не было уже нужды в конспирации. Аресты за веру прекратились, «забирали» только тех горячих людей, которые не захотели присоединиться к Православной Церкви, возглавляемой Патриархом Сергием. Знаю только два подобных случая со времени начала войны, когда были арестованы «за политику» семинарист Дудко (будущий известный священник) и священник Иоанн Крестьянкин, дерзнувший открыто собрать кружок верующих. Впоследствии отец Иоанн стал великим старцем- исповедником. В эти годы даже «мечевцы» стали ходить в храм святого пророка Ильи — Обыденский. Верующим стало «легче дышать». Дома у нас открыто повесили иконы. Но власть по-прежнему осталась непримиримой к Церкви, все семьдесят лет стараясь затушить веру в народе, но уже иными способами. Об этом будет сказано дальше.

Школа

В школу я поступила сразу во второй класс, так как дома меня научили уже хорошо читать и писать. В девять лет характер был у меня еще открытый и веселый, я легко завоевала авторитет в классе и была два года старостой. Учительница часто опаздывала к первому уроку.

Тогда я вставала на ее место и рассказывала ребятам разные сказки и истории, которые я запомнила из прочитанных книг. А эти увлекательные книги приносила мне из Ленинской библиотеки моя тетка Зинаида Евграфовна. Царство ей Небесное! Как она скрашивала нашу жизнь! Бывало, весь день мечтаешь о тех тихих часах вечера, когда уроки уже сделаны и можно забиться в уголок с книгой в руках. Фенимор Купер в детском изложении, Чарская, Желиховская, переводная литература с английского, французского, немецкого — все в роскошных изданиях, с множеством цветных иллюстраций. Все это приводило в восторг даже мою маму, которая говорила: «Ну, такое издание было для детей царской семьи! Мы в детстве такого не видели». Понятно, что моя голова была забита до отказа, и мне очень хотелось поделиться своими впечатлениями о прочитанном с кем-нибудь. Я давала Коле читать эти книги, мы вместе с ним иногда что-то обсуждали, но он вскоре увлекся Жюлем Верном, фантастикой, а потом литературой для юношества… Спасибо братцу: он помогал мне хранить духовную чистоту.

Пока что, лет до двенадцати, когда я заменяла отсутствующего педагога, ребята слушали меня внимательно и с большим интересом. Однажды директор школы, проходя по коридору и слыша всюду шум и гул в классах, удивился мертвой тишине, которая царила в четвертом «А» классе. Он остановился у двери и стал слушать. Раздавался только один детский голос. Директор зашел в класс и был поражен, с каким захватывающим вниманием все сорок две головки слушали свою одноклассницу. Да, я рассказывала образно, как будто рисовала картину леса, гор, картину страдания или подвига своего героя. Я вся уходила в переживаемый мною мир, увлекалась сама и увлекала ребят так, что урок проходил незаметно. «Когда же дальше расскажешь?» — спрашивали меня дети и кричали: «Ура! Учитель заболел. Наташка будет на третьем уроке дальше рассказывать!».

Но шли годы, я становилась другой, да и дети превращались в подростков и менялись… В их среде выделялся мальчик, который был одержим злым духом. Фридрих, так его звали, слышал в душе голос, которому часто не мог сопротивляться. Этот мальчик ловко срывал дисциплину в классе, ребята начинали смеяться, а учителя выходили из себя. Я тоже частенько заливалась смехом, не понимая еще, кто руководит поведением Фридки. Классный руководитель часто пересаживала нас с места на место, желая этим разбить веселые компании.

Однажды меня посадили рядом с Фридкой. Вообще-то я умела ладить с мальчишками лучше, чем с девочками, так как дома росла с братьями, а сестер у меня не было. Я подсказывала Фридриху математику, старалась помочь ему, держалась с ним просто, но по-прежнему внимательно слушала учителей и в разговоры Фридриха не вникала. А он продолжал держать связь с товарищами и крутился еще больше, чем раньше, рассылая записки, о чем-то договариваясь и т.д. Однажды он сказал мне: «Наташа, я против тебя ничего не имею, мы с тобой вроде дружим… Но меня мучает голос, который я часто слышу. Я не ушами слышу, а будто внутри меня кто- то говорит мне: «Пырни ее ножом!». А нож у меня всегда в кармане, под рукой. Я зла на тебя не имею и не подчиняюсь этому голосу, но я боюсь, что когда-нибудь не сдержусь и пырну тебя, уж очень он меня одолевает порой, этот голос. Ты попроси, Наташа, свою маму, пусть она скажет учителям, чтобы нас с тобой рассадили подальше друг от друга».

Я в тот же день все рассказала маме, и на следующий день нас рассадили…

Я причащалась тогда раз пять-шесть в год, по утрам пила святую воду, носила крестик, молилась. И присутствие благодати Божией выводило из себя бедного одержимого мальчика. А класс плясал под его дудку. Каких только шалостей не вытворяли ребята! Однажды они сговорились выбросить в окно все чернильницы, чтобы нечем было писать назначенную на этот день контрольную работу. И вот асфальтированный двор школы покрылся брызгами от расколотых фарфоровых чернильниц. Был скандал, вызывали родителей. Я уже не была тогда старостой класса, я убегала от ребят, чтобы не участвовать в их проделках. Остановить их я не могла, ведь у нас запрещены были тогда понятия о совести, грехе, чести, нравственности, религии, запрещено было слово «Бог». Находясь в школе в безрелигиозном обществе, начитавшись светской литературы, я нравственно падала. Понятие «гордость» тогда превозносилось, особенно это сквозило в произведениях Лидии Чарской, которыми я увлекалась. Еще не сознавая в этом греха, я душой превозносилась над другими детьми. Я считала ниже своего достоинства связываться с ребятами. На их шутки я не реагировала, старалась избегать их общества, молча удалялась. Я не давала списывать у себя задачки, самолюбиво желая выделиться и получить отличную оценку. А дома я презирала брата Сережу, выговаривая ему за его жадность, когда он, скрепя сердце, давал мне свой ластик или промокашку (промокательную бумагу). Так менялся мой характер в дурную сторону, меня уже не любили в классе, да я и не нуждалась в расположении ребят- озорников.

В школе я ни с кем особенно не дружила, а противостояла злу, как могла. Был у нас старик-учитель с маленькой бородкой. В то время это было не модно, и его прозвали «козлиная борода». Федор Федорович, так его звали, был тихий, сдержанный, а боялись только строгих. Над стариком издевались и однажды подстроили, чтобы он упал. Сложили сломанный стул, едва стоявший на подставленных к нему ножках. Зная привычные манеры Федора Федоровича, подставили в перемену этот стул и ждали потехи. Я делала вид, что ничего не замечаю, занимаюсь своими книгами. Учитель вошел и, как обычно, упершись обеими руками об стол, обводил класс глазами, в этот момент необычно затихший и настороженный. Тут я вскочила с передней парты, за которой сидела, скомкала руками старые книжные обертки, как будто рассердилась на них за их грязь и рвань. Будто не замечая, что урок уже начался и учитель уже стоит, я решительно зашагала с комом бумаги к урне, стоявшей в углу. По пути я налетела на стул, который тут же развалился. Я сделала удивленную гримасу и не спеша опустила бумагу в урну. Учитель оглянулся, спросил, кто дежурный, и попросил его принести крепкий стул. В классе кто-то рявкнул от досады, кто-то облегченно вздохнул, многие о чем-то заговорили. Урок начался. На перемене меня спросили:

— Наташка, ты нарочно?

— Чего? — отвечала я. — Да я чуть не упала, налетела на стул от досады, что рваной бумаги у меня много скопилось…

В классе все, за исключением меня, были пионеры. Меня не раз «тащили» в пионеры, но я упорно отказывалась, учителя считали это детским упрямством, но ребята знали, что я — верующая. Они замечали у меня на шее цепочку, однажды даже подобрали на полу мой нательный крестик. Он выпал у меня из кармана, куда я его спрятала, когда нас водили на медосмотр. Мальчик принес мне крестик со словами: «Мы давно знаем, что ты носишь крест. Но об этом никто не должен знать, это тайна нашего класса».

Да, дети в те годы умели держать язык за зубами. Ни о Боге, ни о храме, ни об арестах никто не заикался. За все семь лет, что мы вместе учились, я тоже ни разу не обмолвилась, что видела в храме наших учеников, когда они стояли в очереди прикладываться к святой Плащанице в Великую Субботу.

Отношения в семье между детьми и родителями

Характеры у нас, детей, были разные. Коля в младших классах учился неважно, ему постоянно снижали оценку за грязь, за почерк, за неряшливость. Он вышел в отличники только с четвертого класса, когда учителя оценили его смекалку и выдающиеся умственные способности. Энергичный, шумный, прямой и честный, он руководил всеми играми, был любимцем товарищей, но с Сережей часто спорил, ссорился и мирился. Сережа был полной противоположностью Коле: аккуратный во всем, тихий, пунктуальный, прилежный к учению, Сережа был маминой радостью. Она не могла на него налюбоваться, показывала всем его табели, похвальные грамоты, рисунки и тетради. Это способствовало росту гордости у Сережи. Он был самолюбив и болезненно переживал, что он не пионер, а потому не может быть членом кружков, принимать участие в общественной работе класса и быть для всех примером. Папа помнил посты и не разрешал в те недели ходить в кино или театр. Он запрещал Сереже читать модную литературу, вроде Гайдара, где было много антирелигиозного. Чтобы не отставать от жизни класса, Сереже приходилось скрывать от отца то, что он читает, или оставаться после уроков в школьной библиотеке. Вычитывание отцом длинных всенощных накануне праздников отнимало у Сережи время, нужное ему для уроков и чтения. Противиться отцу Сережа не смел, но мальчика уже не радовали церковные праздники. Сережа вздыхал: «Опять пост! Опять того нельзя, другого нельзя!». Лет до десяти Сережа по вечерам сам читал, лежа в постели, по главе из Евангелия, за что его родители очень хвалили. Но мы с Колей говорили брату: «Напрасно читаешь, ведь только похвал добиваешься, а сам остаешься жадюгой, у тебя не выпросишь ни ластика, ни промокашки…». Сережа молча от нас отворачивался. Он вовремя засыпал, поцеловав у всех руки в знак примирения. Мне его поведение казалось ханжеством, хотя я еще понятия этого не знала.

Мы с Колей часто выходили из подчинения родителям и ложились очень поздно. Дождавшись, когда взрослые уснут, мы с Колей вновь включали свет и долго еще читали увлекательную переводную литературу для подростков, которой нас изобильно снабжала сестра отца тетя Зина, работавшая в Ленинке. Утром папе приходилось по несколько раз приходить к нам и будить нас в школу. Мы с Колей никак не могли проснуться. Папа всегда будил нас (а потом и внуков) сам с бесконечным терпением и кротостью.

Ярко помню такую картину: Сережа уже ушел, я поспешно надеваю пальто и соображаю, как мне придется пролезать в щель в заборе и бежать проходными дворами, чтобы не опоздать в школу. Заглядываю в столовую. Там Коля еще лежит, зарывшись в подушки, с градусником под мышкой, а мама натягивает ему чулки. Папа ползает на коленях около дивана, стараясь ручкой зонта извлечь из-под него Колины ботинки.

Мы с Колей постоянно что-то теряли, наши книги и тетради находили под кроватями. Коля не тянулся к школе, в младших классах ему было скучно. Он охотно пропускал занятия, не был самолюбив и не переживал недовольство учителей и вопросы ребят: «Почему ты не пионер?». А отличниками учебы были мы все трое. Я переживала свое «непионерство», но без обиды на родителей, а как добровольное мученичество первых христиан, о которых я тогда читала. Я просила у папы разрешения объяснить всем, что я верующая, я даже часто забывала снять крестик, и его у меня школьники видели. Но папа запретил нам упоминать в школе о вере, говоря, что за наше религиозное воспитание его могут снять с работы.

— Вот ты не хочешь страдать, а детей заставляешь, — говорила мама.

— Пусть молчат, — отвечал отец.

Но молчать, имея ответ, дело трудное. Молчание показывало, что мы или не знаем, что сказать в свое оправдание, или слов не подберем для выражения своих мыслей, или просто мы упрямы и глупы. Представляться такими — это подвиг юродства, а легко ли взять его на себя тем, кто привык к похвале и любит, чтобы все им восторгались? У меня, как и у Сережи, была детская гордость, побороть которую было очень трудно. В такие моменты, когда на нас «наседали», родители просто не пускали нас в школу, отчего Сережа плакал: «Я на вас директору пожалуюсь», — как-то сказал он родителям.

Но зима кончалась, наступало красное лето, которое всегда сближало нас с отцом. Он проводил с нами все свои отпуска, играл с нами в теннис, в крокет, в волейбол, учил плавать, катал нас на лодке. Папа сочинял для нас детские игры, я с интересом их оформляла, и несколько игр даже было издано «Детгизом». Папа получал за эти игры большие деньги, так что мама называла их в шутку «вторая зарплата». Зимой папа ходил с нами на каток и сам катался на коньках.

В Дни наших ангелов и на Рождество у нас устраивали праздники и в гости приходили дети знакомых верующих людей. Одноклассников никогда не звали, потому что надо было скрывать нашу веру. Вообще, знакомые посещали наш дом постоянно, друзей было много, а с некоторыми семьями мы даже проводили вместе лето на дачах. Но торжественный стол для гостей родители собирали только два раза в году: в декабре — в день святителя Николая (именины папы) и под Новый год (именины мамы). Вина в доме у нас даже в эти дни не бывало, и мы не имели понятия, что такое тост или рюмка. В гости мы не ходили. Мама пекла пироги, а в остальном на стол подавались лишь сладости и чай, а на Пасху — кулич и пасха из творога. Мы, дети, другого уклада жизни не видели и считали, что так и должно быть.

Вообще, аскетическое покаянное настроение Николая Евграфовича накладывало на семью свой отпечаток. Взрослые беседовали лишь на религиозные темы, папа никогда не смеялся, и если б не шум и гам от веселого Коленьки, то в доме было бы грустно. Мама порой тяготилась этим вечным постом, ей хотелось куда-нибудь «выйти», и она обижалась на мужа за то, что он ее не провожал. Однажды они пошли вместе к знакомым на какой-то семейный праздник, но быстро вернулись и с ужасом вспоминали о веселой светской компании, к которой они оба никак не подходили.

Мама сочувствовала настроению отца, но жалела его организм и часто горячо протестовала против постов и подвигов «самоумерщвления», как она называла папин стол. Маме было обидно, что он отказывался от вкусных блюд, потому что они были мясные. Помню, что часто мама чуть ли не со слезами умоляла отца выпить молока или поесть чего-нибудь сытного, скоромного. Папа протестовал, и начинались ссоры.

Это повторялось почти всегда, когда мама собиралась сшить или купить отцу новый костюм, пальто и т.п. «В добродетели имейте рассудительность, — говорит апостол, — иначе и стремление к подвигу и добродетели может стать источником греха». Так у нас и было. Мы с Сережей очень остро чувствовали, когда дух мира покидал семью. Наши детские ссоры не задевали глубоко наших сердец, мы могли даже после драки через час снова, как дети, мирно сидеть рядом, смеяться и обсуждать свои дела. Но молчание родителей, их мрачные лица, слезы мамы, вздохи папы — это глубоко огорчало нас с Сережей, и мы с ним много и горько плакали. Скандалов при нас не было, но папа замыкался в себе, был грустный, просил без конца у мамы прощения, а она отмахивалась и плакала. Что происходило между ними — мы не понимали. С возрастом мы стали догадываться, что отец стремился к святости, а его аскетическая жизнь была не под силу его супруге. Но тогда причина ссор не доходила до нашего разума, мы плакали и требовали мира. Это горе было причиной, научившей меня молиться о мире в семье жарко, настойчиво и неотступно. И до чего же было радостно, когда я видела, что Господь услышал мою молитву! Мы заставали папочку и мамочку сидящими рядом на кушетке, прильнувшими друг к другу, со счастливой улыбкой и веселым взглядом. Мы ликовали, Сережа хлопал в ладоши, прыгал, а Коля важно говорил: «А я знал, что помирятся». Он не переживал из-за ссор, видно, был умнее нас и понимал, что недоразумения между родителями происходят от излишней ревности папы ко спасению душ, сталкивающейся с горячей заботой любящей мамы, заботой ее о здоровье нашего отца. Однако ссоры эти прекратились навсегда лишь после того, как не стало Коленьки.

Однажды произошел случай, доказавший мне, что ссоры между родителями моими не колебали их взаимной любви, которая была глубока, как вода озера, покрывающегося рябью при порыве ветра и остающегося на дне спокойным и неизменным.

Был Великий Четверг на Страстной неделе. Мама уже не первый день ходила молчаливая и грустная, папа был тоже печальным, сосредоточенным в себе, мы, дети, были озабочены натянутой обстановкой и тихо плакали. Вечером мама ушла, не доложив нам, куда идет и когда вернется. Это было непривычно и тяжело. Папа позвал нас читать двенадцать отрывков из Евангелия. Вдруг кто-то постучал во входную дверь. Папа открыл. Вошел молодой человек, в шляпе, прекрасно одетый, приветливый, в наглаженных брюках, видневшихся из-под черного дорогого пальто, в блестящих начищенных полуботинках. Он извинился, что побеспокоил нас в поздний час, сказал, что едет через Москву, передал папе письмо и попросился на ночлег. Он скромно сел на кухне, ожидая ответа. Письмо было от отца Сергия Мечева, который был арестован и неизвестно где находился. Отец Сергий спрашивал у папы, «как наши дела», посылал свое благословение и привет «всем нашим» и своей семье.

Папа узнал почерк знакомого священника, но вид пришельца смутил папу. «Из лагеря, а как одет! Не подослан ли он? Не провокатор ли? И что за странные слова в письме: как дела! Да у меня с отцом Сергием никаких дел-то никогда не было! Не погублю ли я свою семью, если пущу гостя ночевать?» — рассуждал папа и советовался с нами. Мы разводили руками, но жалели выгонять гостя — на улице был сильный мороз. Папа встал в уголок в маминой комнате, перед иконой Богоматери, три раза прочел тропарь «Заступнице усердная…» до конца и решил отказать. Он вежливо извинился, сказал, что с отцом Сергием у него никаких дел нет, что у него самого срочная научная работа, что жены нет дома и поэтому он не может предоставить гостю ночлег. Молодой человек раскланялся и удалился, умоляя на прощание уложить его хоть на кухне на полу. Папа молча покачал головой. Скоро вернулась мама, которая, оказалось, ходила в церковь. Папа показал письмо, рассказал о госте. Родители мои сидели рядышком, встревоженные, испуганные, обсуждали случившееся, стараясь друг друга успокоить, поддержать упованием на Господа Бога. «Как они любят друг друга, и ведь будто никогда не ссорились», — подумала я.

Впоследствии выяснилось, что письмо было поддельным, а молодой человек — подосланным.

Начало молитвы и борьбы

Дорогой мой папочка спасал наши души. Он читал нам часто о жизни святых, объяснял нам Евангелие. Папа упрашивал меня читать хоть по страничке, хоть по пять минут в день из той духовной литературы, которую он мне подбирал. То были «Путь ко спасению», «Что есть духовная жизнь» и другие сочинения святых отцов.

— Неинтересно? — спрашивал он. — Но это как лекарство — оно невкусно, но необходимо. Я прошу тебя: читай хоть понемножку.

И я из-за любви к отцу брала «Дивеевскую летопись», труды Феофана Затворника. Совсем понемногу, но Свет вливался в мою душу. Я начала сознательно молиться, то есть умом призывать Господа, без Которого сердце мое уже томилось от грехов. А чувствовать угрызения совести ребенок начинает очень рано. Напрасно родители говорят: «Какие у него грехи?». Безразлично, какой грех — большой или маленький, но он уже затемняет в душе ребенка свет Божьей благодати, ребенок становится грустным, задумчивым, раздражительным. Так было и со мной.

Мне было около семи лет от роду, мы гуляли с гувернанткой по лесу. У нас гостил двоюродный брат Юра, мой ровесник. Он был нервным, живым, развитым ребенком, всегда придумывал шумные игры, которыми руководил, а Коля ему всегда покорялся. И вот трое мальчиков носились по лесу с криками, с палками в руках. Видно, играли в войну. Тетя Варя их не видела, разводила руками, не зная, где ребята. Напрасно она уговаривала ребят собирать землянику, которая тут и там краснела под ногами. Я была на стороне тети Вари, звала к ней братьев, бегала за ними по лесу, но все напрасно. Возбужденные, красные вернулись они домой, но в их стаканчиках ягод не было. Я же собрала больше стакана, даже отсыпала в посудину гувернантки крупную сочную землянику. Когда мы сели кушать, нам дали кашу с молоком. Я густо сыпала в свою тарелку ягоды, а мальчики с завистью смотрели на меня. Тетя Варя сказала мне: «Iss selbst! Die Knaben wollten keine Behren im Wald sammeln» (»Кушай сама! Мальчики не хотели собирать в лесу ягоды»). Мне было жалко ребят, особенно Колю, который просил меня дать им хоть по ложечке ягод. Но я не дала, с гордостью ела сама и осуждала братьев за их поведение в лесу. Помню, что я с трудом глотала ягоды, так мне было стыдно за себя, за свою жадность. Вот и сейчас помню этот грех, эти первые муки совести. Да простит мне Бог, ведь я тогда еще не ходила на исповедь. А когда пошла — не сумела сказать, не поняла.

Впервые я испытала силу молитвы, когда мне было десять лет. Мы жили летом в г. Угличе, где свирепствовала эпидемия дизентерии. Мой дед, опытный врач, в семьдесят лет был снят с работы как «несправившийся». В больнице за два дня умерло сорок детишек, а это были грудные младенцы, лишенные матерей. Матери их работали в концлагере, на стройке железной дороги. Антибиотиков еще не было, так что дедушка мой Вениамин Федорович ничего не мог сделать для спасения этих безматерних грудничков. Он говорил: «Сколько домов на нашей улице, столько и людей мы похоронили этим летом». А на той улице, где мы жили, было вдвое меньше покойников за лето: сто домов — пятьдесят покойников. Это, конечно, в среднем. Лошади тащили вереницы гробов по направлению к кладбищу. А там машиной ежедневно рылся ров, куда спускали десятки гробов. Все были в панике и не знали, что делать. Жара, пыль, тучи мух.

Папа приехал к нам в свой отпуск из Москвы, где тоже была дизентерия. И как хорошо нам было с ним, когда он катал нас на лодке по Волге, придумывал игры, а по вечерам читал нам вслух книжки. На меня произвел впечатление следующий рассказ:

«Человек проснулся ночью и увидел, что над ним стоит разбойник с топором в руках. Разбойник говорит: «Я несколько раз поднимал топор, чтобы прикончить тебя, но не смог этого сделать. Какая-то сила охраняет тебя». А проснувшийся имел обыкновение читать ежедневно 90-й псалом. Вот сила Божия и сохранила ему жизнь».

Тогда я решила: буду и я читать этот псалом. Тогда Господь, может быть, и нашу жизнь сохранит от болезни. Но буду просить у Бога, чтобы не только меня, но и братьев и родителей Он сохранил, чтобы никто из нас не заболел даже. Я выучила слова псалма наизусть и читала их ежедневно, укрывшись где-нибудь в кустах сада или одна в комнате, но чтобы остаться в эти минуты один на один с Богом. Так и вернулись мы в Москву к осени здоровыми, хотя никакой гигиены мы не соблюдали: ели с кустов ягоды, рук не мыли и т.п. А привычка читать псалом осталась при мне, привычка сопровождалась благодарностью к Богу, надеждой и верой на Его милосердие.

А в тринадцать лет я стала понемножку сама молиться. Меня не удовлетворяла совместная молитва. Вечерние правила вычитывались быстро. Усталая от уроков и чтения голова моя была невнимательна и не улавливала священных слов. Ложась спать, я чувствовала, что мне чего-то не хватает, как будто голод какой в душе. Я ведь не молилась; так, скажу только: «Господи, помилуй», — но от всего сердца скажу Богу что-то… Так и начала беседовать с Богом. А искушения уже стеной стояли между мною и Всевышним. Я уже стала сама ходить в храм, стала горячо молиться о мире в семье моей. Вот тут-то сатана и ополчился на меня так, что чуть не погубил. Потом я узнала, что такие искушения были и у святых подвижников. Но те уже были люди умные, а я — глупая девочка. Тяжесть на сердце, отчаяние. Спасла близость к отцу. «Папочка! Мне тяжело. Я ничего не могу тебе сказать, ведь ты — мужчина, а я стесняюсь даже мамы. Позови, пожалуйста, священника мне домой…». Папа не замедлил с этим. И с каким страхом и стыдом я стояла перед стареньким священником. Я еле-еле говорила ему все, что происходило со мной. Я боялась нотаций, кары. Но как гора свалилась с плеч, когда я на свой невнятный лепет услышала всего несколько ласковых тихих слов: «Бог простит… Ты больше так не будешь делать? Хорошо, что ты покаялась, а то началась бы душевная болезнь…».

Царство Небесное этому священнику (кажется, это был отец Борис с Маросейки), который тогда скрывался в Москве, а потом был в ссылке долгие годы где-то в Казахстане.

Начало Второй Мировой войны

В 41-м году, когда мы вернулись в школу 1-го сентября, нам объявили, что школу берут под госпиталь и что учиться мы больше не будем. Все были как-то растеряны, никто не знал, что ждет всех впереди. Враг быстро наступал, учреждения эвакуировались, большинство детей уже выехали из Москвы со своими родителями. Но нам было уже по четырнадцать, шестнадцать и семнадцать лет, и мы не считали себя детьми. Многие из наших сверстников пошли работать, нас записали в штаб самообороны, поручив по ночам дежурить на чердаке своего дома и поочередно в конторе домоуправления. Для нас это была как бы новая игра. Братцы мои лазали во время стрельбы по крыше, собирали куски снарядов, которые с шумом падали на железо. Ребята приносили домой эти осколки в шапках, хвастливо называя их «наши трофеи». Мама умоляла мальчиков не высовываться, но страха смерти у нас, детей, не было. С вечера, прочитав очередной акафист святому, мы ложились спать в шубах, не раздеваясь, чтобы можно было быстро выскочить из дома, если он начнет рушиться от бомбы. Дневные и ночные «тревоги» гудели по три-четыре раза в сутки, но мы на них не реагировали. Нам было смешно, когда мы видели соседей, бегущих с узлами в бомбоубежище, чтобы через полчаса возвратиться обратно, а потом снова в панике бежать. Мы твердо верили, что, поручив сегодня нашу жизнь святителю Николаю или преподобному Серафиму, или преподобному Сергию, можно быть спокойным и крепко спать.

Коля ждал призыва в армию, а мы с Сережей начали учиться в экстернате [3], что позволяло нам иметь рабочую продуктовую карточку. По этой карточке мы ежедневно получали хлеба на сто граммов больше, чем дети-иждивенцы. Неуехавшие учителя вузов составили программы экстернатов так, чтобы за год ученик мог пройти два класса школы: 7-й и 8-й, как брат мой Сергей, или 9-й и 10-й, как предстояло мне. Но здания зимой не отапливались, дети были голодные, болели, пропускали занятия и многие бросали учиться через месяц-два. Набирали новых учеников, начинали программу сначала, но все повторялось, так как «текучесть» не прекращалась. В результате к весне мы едва закончили программу 9-го класса. Слабые, истощенные от голода, мы со страхом ждали предстоящих экзаменов. Учиться было трудно, до позднего вечера мы бегали по Москве, заходя в каждый магазин, чтобы отоварить карточку, иначе к 30-му числу продукты, отмеченные на карточке, пропадали. А если удавалось найти магазин, где что-то давали, то приходилось часами стоять в очереди на морозе. Но мы были счастливы, если, героически отстояв очередь, приносили домой бутылку постного масла или пакетик крупы и т.п. А за хлебом мы поочередно шли к шести часам утра в темноту на мороз, в любую погоду. Надо было получить хлеб пораньше, чтобы успеть потом на занятия, да и белый хлеб бывал только с утра, а в течение остального дня давали только черный, в котором было намешано много картошки. И все же трудности военного времени мы переносили с энтузиазмом, с радостью, с гордостью, что и нам Бог послал эти испытания, дал возможность разделять страдания своего народа. А мы страданий пока не испытывали, мы были молоды и веселы.

Война отразилась на лицах родителей озабоченностью. В первые осенние месяцы войны, когда учреждения эвакуировались, народу в столице осталось мало и все искали, чем заняться. Мама устроилась в артель плести «авоськи» (сумки), но норма, чтобы получить «рабочую» карточку, была большая, и нам всем приходилось помогать ей. Папа тоже освоил плетение и по вечерам усердно работал челноком.

В конце 42-го года, когда наступила зима, комендант нашего дома?20 приказал следующее: все оставшиеся жильцы (из двенадцати корпусов) должны временно переселиться в корпус №1. Бессмысленно было отапливать пустые корпуса, жильцы которых почти все были в эвакуации. Но и в корпусе №1 (самом большом, восьмиэтажном) почти все квартиры были пусты. Назначили комиссию, начали снимать замки, делать опись оставшегося ценного имущества уехавших хозяев, стали заселять в пустые квартиры других жильцов. Нас постигла та же участь. Дали нам две смежные комнаты в общей квартире. В третьей комнате лежала парализованная женщина. Мама моя стала энергично переносить на третий этаж корпуса №1 те вещи, которые были нужны нам на зиму. Мы быстро переселились и были довольны, так как попали в теплую квартиру, а в нашей старой был уже мороз.

Перед самой Пасхой маме пришла телеграмма из Углича. Дедушка был болен, звал дочку проститься. Мама быстро собралась в дорогу. Она везла с собой табак, водку, то есть те продукты, которые мы получали по карточкам, но не употребляли, а их можно было в провинции легко обменять на картошку, творог и т.п. Продуктовые запасы у нас дома кончались, было голодно, поэтому мы с радостью отправили маму к дедушке. Она просила нас усердно молиться, так как дорога была трудная, фронт был от Углича близко. Мы обещали молиться и, действительно, настойчиво требовали помощи от святителя Николая — помощника в трудах и дорогах.

Эту Пасху мы встретили без мамы. То была последняя Пасха, когда Коля был дома. В ту святую ночь разрешили ходить по улицам, а в войну это запрещалось. Коля пошел один к заутрене, я с папой собралась к обедне. Коля вернулся домой весь мокрый, потный, с чужой шалью на плечах. Он рассказал, что храм был настолько переполнен, что толпа качалась, как один человек, то вправо, то влево. По окончании службы, когда стали выходить, то и Колю вынесло на улицу, причем на плечах у него оказалась чья-то шаль. Братец очень устал и лег отдыхать. Нам всем было в тот день очень тоскливо без мамочки. Но разговеться было чем: перед Праздником Бог помог мне по карточкам получить сливочное масло. Мы его прятали на Страстной неделе, а в Светлый День благодарили Господа за масло. В тот голодный год это была редкость.

Но вот приехала мама, привезла творогу, яиц, хлеба, картошки и т.п. Радости не было конца, особенно у меня: с меня спала забота — чем кормить семью.

Из рассказов мамы я поняла, что, действительно, путешествовала она чудом, чудесной помощью святителя Николая. Доехала мама из Москвы только до Калязина, дальше пассажирские поезда не ходили, потому что там было уже недалеко до линии фронта. До Углича оставалось маме ехать еще около двадцати километров. Как быть? Но Господь помог: мама помолилась и попросилась на ночлег в какую-то избу. Мама рассказала хозяйке о своей беде, о том, что не знает, как добраться до Углича. «Вас ко мне не иначе как Бог привел, — ответила женщина. — Мой муж работает на паровозе. Сегодня ночью воинский состав пойдет к фронту, пойдет мимо Углича. Если хотите, то муж спрячет Вас в угольный ящик, а около Углича высадит». Мама, конечно, согласилась, дала доброй хозяйке что-то и стала ждать ночи.

Кочегар отвел маму к паровозу, спрятал ее среди глыб угля, сказал, что договорится с машинистом о том, где ее удобнее высадить.

— Только, пожалуйста, остановите хоть на секунду поезд. — сказала мама. — Я ведь с грузом, на ходу прыгать не могу.

— Как можно остановить без причины воинский состав? — отвечал кочегар.

Стали подъезжать к Угличу. Поезд шел все тише и тише.

— Тут переводят стрелки, — сказал кочегар, — мы тормозим поэтому. А Вы, как только спрыгнете, так идите по тропе и не оглядывайтесь, не подавайте виду, что Вы сошли с паровоза.

— Остановите хоть на секунду, я не могу с грузом прыгать, высоко! — умоляла моя мама.

Кочегар подошел снова к машинисту, поговорил с ним.

— Сейчас тормознем на секунду, я помогу Вам, но не медлите! — сказал он.

Действительно, состав встал, мама соскочила. Не оглядываясь на поезд, она пошла с мешками своими наперевес вдоль железнодорожного полотна, пошла, призывая всех святых на помощь. Но что тут поднялось! Со всех вагонов, как муравьи, посыпались солдаты, которые спрыгивали с криком:

— Что случилось? Почему остановка?

Но кочегар спокойно махал солдатам рукой, показывая, что им надо вскакивать обратно.

— Стрелки, стрелки задержали! — кричал он. — Все нормально!

Поезд набрал скорость и ушел, а мама шла, сама не своя от страха, от страха и трепета перед милосердием Божиим, Который слышит наши молитвы и не оставляет надеющихся на Него.

Мама застала своего отца живым, но очень слабым. Он был бесконечно рад приезду дочки, просил маму встретить с ним Светлый Праздник, а потом уже возвращаться в Москву. Так оно и получилось. Мама обменяла табак и водку, запаслась продуктами, повидалась со своими старинными подругами-монахинями. В двенадцать часов ночи, когда крестный ход перед Заутреней еще стоял у закрытых дверей храма, мама была одна в церкви, стояла на солее, где только что кончила читать Библию. Вдруг она услышала голос своей матери: «Христос воскресе!». А мать ее была в эвакуации в Казани, лежала там в больнице. Вернувшись в Москву, мама послала запрос в Казань. Ей ответили, что мать ее умерла под Светлое Христово Воскресение, в двенадцать часов ночи, когда в храме началась Пасхальная Заутреня.

Дедушка мой Вениамин Федорович благословил маму, прощаясь, своим нательным крестом, велел передать крест мне, своей внучке, на молитвенную память. Я потеряла этот крестик, когда перетерлась золотая цепочка, но честные люди нашли его и вернули мне. Дедушка позаботился также укутать дочку в дорогу меховым тулупом. «Ты поедешь отсюда в машине до самого дома, так надо, чтоб ты не озябла», — сказал мой дедушка.

Этот тулупчик служит нам уже пятьдесят пять лет. В нем мой батюшка разгребал снег около дома, в этот тулуп я закутывала детей, когда они в младенчестве спали в коляске на морозе. И вот теперь, когда мне уже за семьдесят, я не раз в день забираюсь под «дедушкин тулуп», греюсь и желаю Царства Небесного доктору Вениамину Федоровичу.

В квартиру корпуса №1, которую мы занимали, неожиданно вернулась хозяйка. То была работница НКВД и сын ее — безрукий подросток. Они обнаружили, что в их гардеробе и шкафу недостает многих дорогих вещей. Они обвинили нас в краже и подали заявление, чтобы произвести обыск в нашей квартире. Вместе со следователем они перерыли в нашей замерзшей квартире все углы и сундук, но ничего не нашли. Понятно, переживаний у родителей было много, ведь икон и «запретной» религиозной литературы у нас было полно. Но мама сообразила, чем все это объяснить, и сказала правду: «Многие наши друзья, когда уезжали в эвакуацию, принесли нам свои вещи на сохранение, так что многое тут не наше».

Однако оставаться в проходной комнате корпуса №1 было нам уже невозможно: рядом был человек, дышащий на нас злобой и изливающий ее ежечасно. Тогда мы начали перетаскивать свои вещи опять с третьего этажа на первый, в нашу старую обжитую замороженную квартиру. Вот тут-то папе и пришла в голову мысль сложить из кирпича в одной из комнат печурку. Он сложил печурку-времянку, вывел в окно трубу. Вместе с папой мы с энтузиазмом добывали топливо, раскапывали во дворе ямы, куда в первые месяцы войны зарыли все снесенные (во избежание пожара) заборы и сараи. Мы привозили дрова и со складов, заставили поленницами весь папин кабинет, который не отапливался. Вся семья наша первую зиму ютилась в кухне и столовой, где была сложена печурка. Плюс пятнадцать считалось уже совсем тепло, а часто температура падала до плюс пяти. Но нам даже завидовали, потому что другие совсем замерзали: достать дрова в Москве было трудно.

Однажды мы с папой и Сережей везли самодельные сани с дровами по заметенным снегом улицам. Склад был в Лефортове, за кладбищем, и мы в районе Немецкого рынка совсем уже выбились из сил. До дома было еще около трех километров. Сказывалось постоянное недоедание, сил не хватало. Мы все чаще и чаще стали останавливаться, папа задыхался, мы с Сережей были мокрые от пота, а мороз все крепчал. Но вот дошли до небольшого подъема в гору, и тут сани наши с березовыми поленьями врезались в сугроб и застряли. Было еще светло, но улицы были пусты и покрыты глубоким рыхлым снегом. Тут, видно, папа горячо помолился. К нам вдруг подошел какой-то офицер, взял веревку саней и зашагал в гору так быстро, что мы еле за ним поспевали, а потом даже отстали.

— Куда? — спросил военный.

— К Разгуляю, — ответил папа.

Военный довез нам дрова почти до самого дома и ничего с нас не взял, хотя папа хотел его отблагодарить. Тут нас встретила мама.

— Помяни, Господи, раба твоего, — сказала она, — если бы не этот офицер, то папино сердце не выдержало бы.

Научная работа отца в войну не прекращалась. Вскоре вернулся из эвакуации Инженерно-Экономический институт, где папа преподавал химическую технологию. Правительство заботилось о профессорах, и для них была отведена столовая в центре, где они ежедневно получали прекрасный сытный обед. Но профессора, помня о своих семьях, съедали в столовой только суп, а хлеб, закуску, второе блюдо и даже стакан вина и компота умудрялись сливать в баночки и брать с собой. Тогда для желающих столовую заменили карточкой, называющейся «сухой паек». Для отоваривания ее выделили специальные магазины, хорошо снабжавшиеся продуктами из Америки: беконом, яичным порошком, копченой рыбой и т.п. В этом «закрытом» (для других людей) магазине разрешили отоваривать карточки и членов семей профессоров. Тогда мы вздохнули облегченно, ибо с тех пор питались совсем неплохо (с начала 43-го года).

Большим подспорьем в хозяйстве служили папины огороды, землю под которые давали учреждения, где работали родители. Всего у нас было около пяти огородов, расположенных по разным железным дорогам. На полях мы сажали картофель и капусту. А на участках, данных нам в аренду нашими друзьями, у которых мы раньше снимали дачи, мы выращивали и помидоры, и огурцы, и всякие другие овощи.

Папа очень увлекался огородами, удобрял их химией и всегда получал удивительно большие урожаи. Мы все помогали отцу, он нами руководил, учил сеять, полоть, прорежать и т.д. С ранней весны и до снега папа просто пропадал на огородах, удобряя землю навозом, хвойным перегноем из лесу, устраивая парники. Отец учил нас работать тщательно и с любовью. Он сам прекрасно разбирался, какие вещества вносить под помидоры и салат, какие под корнеплоды, где нужны калийные, а где фосфатные соли. Ведь «слеживаемость и гигроскопичность» удобрений была темой одной из его научных работ. Он водил нас в сараи, где хранились горы каких-то солей, сам насыпал нам в рюкзаки те или иные вещества, сам запирал и отпирал склады, ключи от которых ему давали на месте. Мы усердно трудились, и к осени наш подвальчик под кухней ломился от картошки, бочек и ящиков с овощами.

Заготавливать овощи помогала нам «бабушка», с которой у папы были всегда очень дружественные отношения. Она была монахиней, двадцать семь лет жила в чуланчике при нашей кухне, стряпала, стерегла дом, одевалась в обноски, как нищая, питалась остатками от стола, по праздникам ходила в храм. Папа всегда заботился, чтобы у старушки был сахарный песок, лекарства и все ей необходимое. Папа относился к ней с большим почтением, которого она и заслуживала. К весне, когда запасы наши истощались, бабушка варила нам щи из лебеды и крапивы, пекла лепешки из отрубей, смешивая их с картофельными очистками, которые она всю зиму сушила. Однако голод и труд мы все переносили бодро, головы не вешали.

Трудфронт

В конце марта 1942 года, когда ученики экстернатов уже начинали готовиться к предстоящим экзаменам, нам вдруг объявили, что занятия временно прекращаются. Недели на три все учителя и ученики должны поехать на строительство оборонительных сооружений вокруг Москвы. В первых числах апреля был назначен день и час, когда мы должны были быть на Рижском вокзале. Забота об экзаменах была отложена на неопределенный срок. Ребята приняли эту новость восторженно. Или уж очень надоело сидеть за партой, или хотелось чем-то помочь родителям, или тянуло за город на природу, так как наступила весна-красна. На вокзале нас никто не пересчитал, не проверил по списку, а просто сказали ехать до Павшино. Там нас высадилось много, но учителей не было. Один старик с палочкой, учитель по черчению, в недоумении пожимал плечами, удивляясь, как и мы, неорганизованности данного предприятия. Однако мы потянулись длинной лентой по Волоколамскому шоссе. Шли долго — часа два. Солнце пекло, все мы были с рюкзаками и мешками за спиной, так как велено было взять с собой миску, кружку и питание на один день. По сторонам шоссе встречались покинутые деревни, разрушенные обгорелые дома, нигде ни жителей, ни скота — все пусто, как после фронта. Наконец, направо показались двухэтажные дома барачного типа. Окна разбиты, дверей нет, штукатурка носит следы обстрела, кое-где осыпалась. Здесь и стали размещаться. Ни туалета, ни воды, а пить всем хочется. Рядом стоит жидкий лес, в котором глубокие ямы, полные талой весенней воды. Ею умылись и напились. И некого спросить: что нам тут делать? зачем мы сюда пришли? Начальства никакого, мы предоставлены сами себе, но кто-то успел нас предупредить, что лес еще не разминирован и углубляться в него опасно. К вечеру стало холодно, подул ветер, начался снегопад. Ребята, которые днем играли в мяч, вернулись в дома, где в пустых комнатах гулял ветер, а среди разбитого стекла на полу повсюду чернели кучки г… Наломали веток, стали мести, чистить пол. Мебели никакой, поэтому легли спать на полу, положив под головы свои мешки. Настроение упало еще и из-за того, что у многих из мешков пропали съестные припасы. Хорошо, что я послушалась маму и приехала в старенькой меховой шубке, которая ночью спасала меня от холода. А подружки мои утром все дрожали, так как, поверив солнцу, оделись легко. Наступило утро, потом день, и опять мы никому не нужны. А тут были дети до четырнадцати-пятнадцати лет, они уже втихомолку плакали и собирались бежать домой. Но в Москву без пропусков не впускали. На заставах стояли патрули, на вокзалах — проверка документов, а у многих и паспортов-то еще не было. А у меня не было хлебной карточки, без которой паек не получить. Как же я буду жить здесь без хлеба? Надо как-то вернуться домой за карточкой. Но как?

В полдень приехала машина с огромным котлом пшенной каши. Ребята с боем кидались к машине, толкались, шумели и отходили назад, получив в свою миску большой черпак каши. Я тоже протиснулась к машине за своей порцией и ела кашу с большим аппетитом, потому что это было первое питание за два дня, проведенные здесь.

Прошел еще день. Наконец, на третий день нас выстроили и повели на «трассу». Это была широкая просека, прорубленная в густом лесу. Здесь нам предстояло строить доты, дзоты, ставить надолбы, то есть противотанковые столбы и т.п. Обо всем этом мы не имели никакого понятия, а спросить было не у кого. Учителей не было, а вел нас один «прораб», как мы его звали. Мы тянули работу с одной мечтой: поесть и попить бы, ведь уж третий день, как мы даже горячего чая не имели. Говорили, что привезут хлеб, но я не надеялась получить, потому что моя карточка осталась в Москве. Я стала расспрашивать у прораба, где же наше начальство. Он сказал, что надо идти дальше, дальше, где будет командный состав. И вот я отделилась от сверстников и пошла одна вперед. А чувствовала я себя очень скверно. Живот болел, и я еле-еле передвигала ноги. Наконец, на лесной поляне я увидела лавки и самодельный стол, за которым сидели люди в военной форме. Я робко приблизилась к ним. На их вопрос, что мне надо, я сказала, что мне необходимо побывать в Москве, так как у меня нет продовольственной карточки, и что мне нужен пропуск в Москву. Кто-то сжалился надо мной, быстро написал мне бумажку, но сказал: «Тут нужна еще печать наша, а она в штабе, который километрах в четырех отсюда. Идите туда».

Все эти дни я про себя все время молилась, читала правила, призывала святых на помощь. А тут уж не молитва пошла, а слезный вопль ко Господу: «Господи! Помоги добраться до дому!». Иду с рюкзаком напрямик через лес, чтобы поскорее выйти на Волоколамское шоссе. А ноги ослабли, еле ползу, живот болит. Наконец, вышла из леса, вгляделась вдаль, где чернели крыши домов. «Нет, туда мне не дойти. Да и застану ли я кого в штабе?». А силы на исходе. Я опустилась на землю у обочины дороги и стала ждать — не проедет ли какая машина. А шли они с фронта редко-редко. За час одна-две машины промчатся. Я сижу, жду… Новые непривычные чувства и мысли охватили меня. Я одна, никто не знает, где я. Умру тут, и никто не найдет. В ушах звучат слова псалма: «Отец мой и мать моя оставили меня, но Господь мой приимет меня». Вот тут я оценила свою близость к Богу. «Зачем мне теперь знание языков, физики, математики, истории и т.п.? Все это суета, все ни к чему. Вот вера в помощь святых, знание их милосердия — это мне нужно. Значит, папа больше всех был прав, когда давал мне священные книги…». И я начала поочередно просить помощи у преподобного Серафима, преподобного Сергия, святителя Николая: «Ну, останови мне, батюшка, машину! Посади меня! Помоги мне добраться домой без пропуска! Ведь я изнемогаю, сил нет. Помощи только свыше жду. О, Царица Небесная! Не оставь меня здесь одну погибнуть». Остановилась машина.

— Что тебе, девочка?

— До Москвы, до метро довезите, пожалуйста.

— А пропуск есть? На заставе тебя проверят.

— Нет. Но у меня нет сил идти. Посадите меня.

— Ну, ложись на дно кузова да не поднимайся…

Грузовик мчался, я полулежала на дне, продолжая умолять Бога о милосердии. Вот и застава. Стоит много машин, военные проверяют у водителей документы. Я лежу, затаив дыхание: «Только бы не заглянули сюда, за борт!». Но вот солдат поднялся по ступенькам к зданию, махнул флажком, и машины взревели. В этот момент он сверху заглянул в кузов и увидел меня. Раздался свисток. «Господи, Господи! — взмолилась я. — Помоги!». Свистел не то ветер, не то солдат, непонятно, кругом ревели машины и вдруг помчались все сразу, не останавливаясь. «Слава Тебе, Господи!». Вот и метро «Сокол».

— Сходи, девочка!

— Спасибо.

Тут уж мне все знакомо, и я через час дома. Еле дошла, упала на мамину постель и плачу, плачу…

— Что с тобой, дочка? — ласкают меня мама и папа.

Это потрясение изменило мой характер, мою душу. Я проболела двадцать дней. А когда поправилась, снова вернулась на труд фронт, но уже другая.

На трудфронт я вернулась в первых числах мая. Одноклассницы мои уже работали в других ротах, сформированных прежде. Я попала в общество чужих женщин, мобилизованных с курсов кройки и шитья, но скоро подружилась с молоденькой скромной учительницей, так что одинокой себя не чувствовала. Жизнь на трудфронте была уже налажена. В пять часов утра гремело «било», то есть ударяли в подвешенную рельсу. Мы поднимались с полов, потому что спали все на полу, мебели не было. Но где-то в другом здании была вода, чтобы умыться, а по вечерам даже кипел титан — огромный бак с краном. По утрам мы быстро выходили на улицу и шли два-три километра до своего пункта на трассе. Над нами в роли надзирательницы была пожилая женщина-политрук, которая делала нам перекличку. Вооружившись лопатами, мы копали ямы, похожие на могилы: метра полтора и столько же в глубину, а в ширину пятьдесят-семьдесят сантиметров. Когда ямы были готовы, мы шли в лес за надолбами. То были солидные свежие бревна из ели и сосны длиной около трех метров. Мы накатывали бревна на толстый канат, сложенный вдвое. Потом, сделав «мертвую петлю», тянули это бревно за оба конца каната. Тащить приходилось по кочкам, кустикам, мелколесью… Часто тяжелое бревно не поддавалось, сил у нас было мало: одни женщины — слабые, голодные, худые. Тогда мы дергали веревками. Я командовала: «Раз, два, взяли! Еще раз — взяли!». И на «взяли» бревно сдвигалось на тридцать-сорок сантиметров вперед. Так вот и тащили мы час-другой это бревно. Наконец, мы его приподнимали над ямой и ставили вертикально с наклоном в сторону фронта. Под «ноги» надолба мы приносили из леса коротыши, то есть бревна по полметра, которые складывали в ямы прежде, чем начать ее засыпать. Наконец, землю утрамбовывали и с гордостью любовались своей работой: длинной полосой надолбов — противотанковых укреплений. А другие роты пилили лес, ставили в три ряда высокие колья заборов, перематывая все колючей проволокой.

В обед на поляну приезжали машины, привозили котлы с супом и второе, выдавали хлеб. Кормили сытно, с расчетом, что кое-что люди возьмут на ужин. После обеда я успевала вздремнуть около своих ям. Я выбирала тень под кустами, клала мешок с миской и хлебом себе под голову и тут же засыпала. Удар в «било» поднимал всех, и мы работали еще три часа. На обратном пути мы не могли пройти мимо цветов и набирали большие букеты ромашек, лесных голубых колокольчиков, ландышей и других цветов. Куда их столько? Мы останавливались у свежей братской могилы павших здесь воинов и засыпали ее цветами.

То была моя первая весна, проведенная на лоне природы. Ведь все школьные годы месяц май мы проводили за книгами, готовились к экзаменам, которые тогда шли с четвертого класса. На дачу мы уезжали в июне, а то и позже. А тут в 42-м году я впервые увидела, как пробивается из земли стрелка ландыша, как поочередно на кустах раскрываются почки, как появляется первая зелень. А погода стояла великолепная, пели птицы, солнце грело все жарче. Я загорела и окрепла, так как весь день была на улице, в лесу. А вечером, доев свой хлеб с кипятком, я тут же засыпала на подушке из веток березы. Было еще часов шесть-семь вечера, на улице еще долго раздавался шум молодежи, смех, шутки, песни. Но я это слышала сквозь сон. Вечерние и утренние молитвы я читала дорогой и в перерывах между работой. Поэтому принимать участие в разговорах мне было некогда, и я ни с кем не сближалась. Но в душе я уважала окружающих меня женщин, видела, с каким энтузиазмом они трудятся Я чувствовала, что всех нас тут объединяет любовь к Родине, желание оказать своему народу посильную помощь. Я чуть не плакала, когда моя легонькая лопата, которую я полюбила, выскользнула у меня из рук и утонула в глубокой яме, когда мы переходили ее по скользким дощечкам. Добрые женщины утешали меня.

Я обратила свое внимание на худенькую смуглую девочку, которой на вид было лет четырнадцать. С каким упорством она стучала по корням деревьев, чтобы снять первые слои земли! А рядом с девочкой неизменно стояла ее старенькая красавица- бабушка, рослая, прямая еще, но сморщенная, как скелет, обтянутый коричневой кожей. Я видела, что бабушка ломала руки перед внучкой, чуть не на коленях упрашивала девочку отдохнуть и поберечь свои силы, но крошка упрямо стучала лопатой, которая не могла перерубить дерево.

— Как жалко бабушку. Да и девочка такая слабенькая, — сказала я женщинам.

— А ты — не такая же? — услышала я в ответ.

— Я — нет! Я сильная, у меня — мускулы!

Тут раздался веселый взрыв хохота.

— У нашей Наташи — мускулы! — заливались все.

Я не обижалась, смеялась вместе со всеми, показывая свои обнаженные руки. А ноги у меня были все в царапинах, особенно икры ног были разодраны. Ведь когда мы тащили бревна, не обращали внимания на ельник, на сучья под ногами, шагая вереницей. Когда я вернулась домой, мама велела мне носить чулки, стыдясь моих разодранных ног, а я была глупая и ими гордилась. Вместо предполагаемых трех недель я проработала на трудфронте почти все лето. Лишь в августе я снова взялась за книги, но уже 10-го класса. «Что с тобой? Как ты изменилась!» — говорили мне учителя. Да я и сама чувствовала, что детство прошло, что я стала серьезнее, задумчивее. Больше я не интересовалась светской литературой. Что может дать она душе? Я теперь поняла, что жизнь наша в руках Господа, что Он волен взять ее, когда захочет, а потому надо беречь каждый час. Он не повторится, а вечность близка…

Окончание школы

Зима 42-43-го года была нелегка. Здание экстерната не отапливалось, мы сидели на уроках в ватных пальто, шапках, валенках. В замороженных зданиях — ни воды, ни туалета. Писать в варежках невозможно, и бумага — ледяная. У брата Сережи и у меня была отморожена кожа на мизинце и других пальцах. Они распухали и трескались до крови. И все же мы писали. Сережа окончил за два года 7-й и 8-й, я — 9-й и 10-й классы. Летом он поступил в Энергетический институт, который давал студентам «бронь», то есть их не призывали в армию. Так мой младший брат избежал фронта и остался жив, а старший брат Николай был убит в первом же бою 30 августа 1943 года.

Коля был мне другом, советником, я с ним никогда не ссорилась. Помню, как я уговаривала его ходить со мной по субботам в храм вместо того, чтобы отстаивать у отца в кабинете вычитывание всенощных молитв. Служба в Елоховском соборе, который был от нас в десяти минутах ходьбы, Коле очень понравилась. Отец Николай Кольчицкий, который слыл агентом НКВД, очень ясно и с чувством произносил все иерейские возгласы. И приятный голос его доносил до наших сердец каждое слово. Много я за семьдесят лет жизни слышала прекрасных священников, но отец Николай — неповторим! «Христе, Свете истинный, просвещающий и освящающий всякаго человека, грядущаго в мир», — еще сейчас звучит в моем сердце. Тогда я понимала, что это мы с Колей, вступающие в мир. «Да знаменается на нас свет Лица Твоего…». И мы ждали этой последней молитвы всенощного бдения и не уходили, не достояв до конца. Да простит Господь рабу Своему иерею Николаю его согрешения, да упокоит душу его за старательное служение в храме. Ведь он затрагивал наши сердца, а это и нужно Господу, сказавшему: «Сыне, дай Мне сердце твое».

Я и Сережу звала в храм, но он сухо ответил: «Здесь (дома у папы) я теряю один час, а там (в храме) три часа». «Теряю», — как больно, что он не понимал того, сколько часов мы действительно ежедневно теряли на изучение того, что нам в жизни совсем не понадобилось. Если Сергею и понадобились науки для образования этой временной жизни, то наша жизнь здесь скоро окончится, а время, посвященное Господу, открывало нам двери в жизнь вечную.

Нас постигла великая скорбь, соединившая нас со страданиями всего русского народа, когда мы потеряли нашего Коленьку!

Осенью 42-го Колю призвали в армию. Провожая его, мама плакала, а он напевал веселую песенку. Ему было восемнадцать лет, но он не переживал еще ни одной разлуки с семьей. «Совсем дитя», — говорили о нем. Но за год он много пережил, вырос духовно, о чем говорят его письма из военной школы.

Осенью 43-го года папа, войдя в комнату, увидел на столе открытку, в которой сообщалось о том, что его сын убит в бою. Часа два-три папа был один, я запаздывала из института, ходила на лекции в Третьяковку. Папа открыл мне дверь и убежал, не взглянув на меня. Я кинулась вслед за ним, поняв, что с ним что-то происходит. Он встал лицом к иконам, держался за шкаф, а от меня отворачивался и весь содрогался, не говоря ни слова.

— Папочка! Что с тобой? Что случилось?

Он молча показал мне рукою на стол, где лежала открытка, а сам зарыдал громко, навзрыд. Мы долго сидели, обнявшись, на маминой кровати, я тоже обливалась слезами, но все старалась успокоить папу. А он долго не мог ничего говорить от рыданий. Первое, что он сказал, было: «Как трудно мне было произнести: слава Богу за все!».

Он излил свое горе, написав о Коленьке книгу «Светлой памяти Колюши» или «Памятник над могилой сына». Потом он переименовал свой труд, назвав его «Жизнь для вечности». Эта книга около пятидесяти лет ходила по рукам как «самиздатовская» литература [4].

К концу военных лет отец перестал скрывать свои убеждения. Все стены своего кабинета он завесил иконами и религиозными картинами (репродукциями) Васнецова и Нестерова. Николай Евграфович ходил в храм и не боялся встретить там своих сослуживцев или студентов. Однажды он увидел, как причащалась девушка — его студентка. Сходя с амвона, она встретилась глазами с Николаем Евграфовичем и смутилась. Но профессор приветливо подал ей просфору и поздравил с принятием Святых Тайн.

Студенты любили папу. Он не заставлял их зазубривать формулы наизусть, не боролся со шпаргалками, поэтому у него на занятиях ими никто и не пользовался. На экзамены и зачеты он разрешал студентам приносить с собой и иметь на столе какие угодно учебники, тетради и записи. «Только б они смогли справиться с поставленными перед ними задачами, — говорил отец. — А эти учебники и тетради они смогут всегда иметь при себе в жизни, так зачем же помнить что-то наизусть?». Двоек профессор не ставил, а просил подготовиться и прийти на экзамены еще раз. «Я не хочу лишать кого-либо стипендии», — говорил он.

Первые годы после войны, когда я тоже была студенткой, я очень сблизилась с отцом. Он руководил моей жизнью, давал мне книги. Я читала и его труды, делала замечания, которые отец всегда очень ценил. Мы часто обсуждали с ним некоторые темы христианского мировоззрения. Отец часто говорил мне: «Ведь ты для меня самое дорогое, что есть у меня на этом свете».

Мои студенческие годы. Полиграфический институт

Сдав в экстернате экзамены за 10-11 класс, я поступила учиться в Полиграфический институт. Почему туда? Да потому, что приняли без экзаменов, от которых я очень устала, потому что до института было недалеко, всего три километра, которые я ходила пешком, потому что в Полиграфическом институте преподавали рисунок. И я поступила на художественное отделение. Я мечтала о Суриковском художественном институте, но туда требовалась подготовка, которой у меня не было. Да и далеко было туда добираться, ведь в войну улицы были не освещены, транспорт ходил плохо, слабость от постоянного недоедания давала себя знать. В Полиграфическом я с увлечением слушала курс лекций всеобщей истории. А преподаватель рисунка и живописи (акварель) скоро обратил на меня внимание. Это случилось так.

В последних числах августа я под утро почувствовала, что к моей постели быстро приближается и проходит дальше мой братец Коля, который уже был на фронте. Сквозь сон я услышала слова: «Я был в сражении и вышел, и жив, и никогда не умру…». Я проснулась с чувством, что братец тут со мной рядом. Я рассказала об этом сне родителям, но слова «никогда не умру» им не передала. Папа и мама были рады моему сну, так как верили, что Господь сохранит Колю. Письма от него еще шли. Но я чувствовала, что их скоро уже не будет. Пришло извещение о смерти Коли, и на сороковой день мы его отпевали. Домой к нам собрались наши друзья, много «маросейских» кружковцев. Пели тихо и трогательно. Готовясь к поминкам, я была на рынке. В октябре трудно было найти цветы, но я все же купила гвоздички с зеленью можжевельника. Этот скромный букетик я поставила у икон, как бы на могилку братца. Мне хотелось этот букетик запечатлеть навсегда, и я написала акварелью натюрморт: синенький кувшинчик, занавес окна, прощальный вечерний свет падает на цветы и веточки. Когда писала, чувствовала благодатное веяние Колиной души — ведь это были его цветы.

Когда преподаватель увидел этот натюрморт, то охнул и застыл. Видно, его душа ощутила присутствие Благодати в моей работе. Теперь, когда я на старости лет много пишу, то ценю то первое впечатление зрителя, когда у него, бывает, невольно вырывается: «Ах!». Потом молчание, потом рассуждение и т.д.

Преподаватель Кошевой сказал мне: «Вам место не здесь. Вам надо серьезно заняться живописью. А тут мы будем работать только акварелью». С тех пор он обращал на меня особое внимание, не переставая постоянно посылать меня учиться писать маслом. В конце второго семестра Кошевой помог мне перейти учиться опять в среднюю школу, но уже в художественную, где в старших классах писали маслом. Я с радостью рассталась с обществом студентов, среди которых я была как «белая ворона». Подруг задушевных у меня не было, на вечера я не ходила и вообще всячески избегала общества. Нам преподавали военное дело: умение стрелять, чистить оружие, дежурить по ночам… Все теоретические предметы в моей зачетке были сданы на «пять», но разобрать и собрать по частям автоматы ППД или ППШ я не могла (настолько я была слаба, что с трудом поднимала оружие). А на ночных дежурствах студентки вели такие безнравственные разговоры, что одна из них предупредила меня:

— Ой, Наташа! Какая это была ужасная ночь, чего я только не наслушалась. Как будто в душу мне наплевали. Берегись — это ждет и тебя! А студентки поглядывали на нас с ехидной улыбочкой, говоря:

— Теперь одна Наташка осталась у нас непросвещенная, но доберемся и до нее.

Но Господь спас — я ушла из института.

Еще год просидела я в средней школе, подсказывая ребятам пройденный давно курс наук и еще не забытый. Только благородный старик-физик освободил меня от посещения его уроков, а остальные я должна была отсиживать. Но зато все лето я усердно писала и рисовала. А в 1946 году я поступила в Строгановский художественный институт, где проработала первый семестр в библиотеке.

В Строгановке я попала в окружение совсем иного типа. Тут были и девушки, но, в основном, инвалиды войны: без ноги, без глаза, с одной рукой и т.п. Серьезные, много пережившие, они были еще под впечатлением ужасов войны, некоторые молодые уже стали седыми. Преподаватели относились к ним с уважением, как к героям. Я по-прежнему держалась особняком, ни с кем не сближалась. Почему-то все меня стеснялись, сторонились. Бывало, войду в мастерскую до занятий, где все располагаются для работ, подойду за стулом к группе студентов, они тотчас же замолчат, многозначительно переглянутся между собой: «Девушка! Осторожней, ребята!». Я спешу уйти, чтобы не мешать их беседе. В течение рабочего дня разговаривать некогда, на перемене только успеваешь сложить инвентарь и перейти в другую аудиторию. А на вечера, устраиваемые в честь «торжеств», я не ходила. Однажды под Новый год я была в институте: гремела музыка, появились гости — военные, девушки в зале танцевали, все вокруг было увешано бумажными фонариками и другими украшениями, где-то угощались… «Как хорошо, как весело!» — ликовали мои подружки, пробегая мимо меня. А я стояла у стенки, как чужая, мне тоже хотелось танцевать, но я не умела, да меня никто и не приглашал. Какая-то тоска наполнила мое сердце, а молиться тут было стыдно, ведь пост Рождественский, война, а я пришла на веселье. Голос совести превозмог — я надела пальто и ушла. О, как хороша показалась мне эта морозная звездная темная ночь! Пустые, тихие улицы, и я — одна. Но со мной — Бог, и так отрадно Ему молиться. Вот счастье-то!

Пророчество отца Исайи

Когда мне было восемнадцать лет, то есть в 1944 году, Господь сподобил меня еще раз получить благословение у отца Исайи. Девочки Эггерт по-прежнему поддерживали с нами дружбу. Однажды они появились у нас в чудесных крепдешиновых блузках. Такой изящной вышивки, такой тонкой отделки мы еще никогда не видели. Мамочка моя высказала желание, чтобы и мне достать такую же блузочку. «Пожалуйста, — был ответ, — пусть Наташа сама съездит к нашим портнихам, выберет себе цвет и фасон. Их артель под Москвой, мы дадим адрес и предупредим портних о твоем приезде».

То была тайная духовная община монашествующих сестер, объединившихся вокруг старца — отца Исайи. Я была тогда студенткой Полиграфического института. К занятиям я относилась добросовестно, пропускать не хотела. Я выбрала себе для поездки выходной день — 1-е января, никто в 44-м году не встречал Новый год. С вечера начинался комендантский час. Одни патрули контролировали темные пустые улицы, окна домов были тщательно задрапированы, даже щель не допускалась. Я вышла из дома очень рано, город еще спал. Тьма, мороз, глубокий свежий снег, еще никем не протоптанный. Ничего, валенки высокие, быстро идти — не замерзнешь. Не встретив ни души, я добрела до вокзала, села в электричку, еду одна в вагоне. Считаю остановки. Выхожу, уже светает. Я опять одна, кругом — ни души. Но я помню план дороги, считаю просеки, дома. А номера на заборах все залеплены снегом. Нахожу быстро нужную дачу, вижу, что дверь уже открывается и меня встречают.

Ух, как приятно с мороза войти в уютное тепло! Кругом удивительный порядок, чистота: вязаные половички, занавесочки, цветы на подоконниках, иконы, лампады и треск от пылающих в печках-голландках дров. Молодые приветливые «сестры» все в длинных платьях, в платочках. Все меня ласкают, снимают с меня мерки, предлагают вышивки, фасоны и различные нежные цвета крепдешина. Я выбираю цвет молодого салата, то есть светло-зеленый.

Потом было богослужение, пение, чтение… Все промелькнуло, как во сне. Сели за трапезу, меня усердно угощают… Посадили меня рядом с отцом Исайей, который был очень внимателен ко мне, расспрашивал о многом. Но что я знала? Радио никогда не слушала, газет не читала, знакомых не имела. Утром три километра пешком в институт, вечером — обратно. Храм, магазин, книги и крепкий сон — так летели дни за днями. Но вот я с батюшкой осталась один на один. Он помнит моих родителей, расспрашивает о братьях.

— Коля убит, — говорю я.

— Нет, он жив! — слышу ответ.

Я знаю, что у Господа живы все чистые, святые души, что Коленька наш среди них. Не спорю.

— А у тебя есть молодые люди среди друзей?

— Нет. Все знакомые или на фронте, или пропали… С одним переписываюсь. Он был товарищем Коли.

— Не пиши ему, деточка, не надо!

— Батюшка, я не могу его бросить, мои письма служат ему поддержкой. Он в блокаду был под Ленинградом. Солдатам и так тяжело, а тут вдруг письма от меня прекратятся. Я раньше Коле писала, старалась ободрять его словами святых отцов, писания которых я читаю. Это — пища для души.

— Ну, пиши, только пореже. Ведь тебе же тяжело будет, когда он вернется с фронта. Скажут о вас: «Вот жених и невеста». А он, деточка, не должен быть твоим женихом.

— Почему, батюшка? Мы знаем Володю лет с двенадцати, родители его и он — верующие, в храм ходят. Таких редко найдешь, и он мне нравится.

— Нет, деточка, он тебе не пара.

Батюшка от старости был согнут пополам, его длинная седая борода спускалась почти до полу. Отец Исайя сидел опустив голову, но то и дело взглядывал на иконы, перебирал четки, будто прислушивался к внутреннему голосу. Темнело, мерцали лампады. Я молчала. Отец Исайя, не глядя на меня, вдруг сказал:

— Владимир и Наталия, да благословит вас Бог!

Я вздрогнула. Никто еще никогда не называл вместе наши имена. Я спросила:

— Зачем же Вы, батюшка, наши имена так вместе называете, у нас ведь ничего еще не решено. Еще вернется ли Володя с фронта?

— Владимир не тот, с которым ты переписываешься. И Бог вас благословит, ВЛАДИМИР и НАТАЛИЯ. А о ком ты думаешь, ему лучше не пиши, не он тебе предназначен.

Продолжая молиться про себя, батюшка повторял: «Сойдет на вас благословение Господне, Владимир и Наталия». Благословив меня в путь, отец Исайя с любовью меня проводил, передавая благословение моим родителям.

Прошел 44-й, 45-й и настал 46-й год. Я продолжала учиться и переписываться с Володей Даненбергом, который, наконец, вернулся с войны здоровый к радости всех нас и своих родителей. Володя часто приходил к нам, потому что жили мы недалеко друг от друга. С братом моим Сергеем они дружили, и маме моей Володя очень нравился: высокий, с изящными манерами, прекрасно воспитанный, вежливый… А на лице — следы ожога, полученного на фронте. Он шутил, был остроумен, с ним было весело. Он провожал нас на огород, помогал нам копать землю. Если мы шли с ним вдвоем, он брал меня под руку, отчего мне делалось как-то не по себе, даже противно, как от прикосновения к жабе. Меня к нему не тянуло, я с радостью бы уехала на лето куда-нибудь подальше… А я уже училась в то время в Строгановском вузе, где нам давали задания на лето — писать, рисовать и т.п. Но для этого надо было найти какой-то сюжет, уголок природы. А в получасе езды от

Москвы писать с натуры не будешь, нет ничего подходящего, а из окон московской квартиры видны лишь однообразные стены. Где же найти красоту?

Первые чувства юности

Когда мне было лет шестнадцать, братец хотел выучить меня кататься на велосипеде. Я была бы рада научиться, но лишь только Коля отпускал седло, за которое он придерживал велосипед, я падала набок. Два-три падения — и я твердо решила не садиться больше на велосипед. Какой-то внутренний голос твердил мне: «Если ты искалечишься, то как же ты станешь матерью?». Ни о замужестве, ни о материнстве я никогда в те годы не думала. Но этот голос властно раздавался в моей душе, когда что-то грозило моему телу. И не только тело, но и душу беречь от греха, соблазна, скверны заставлял меня этот голос. Я лет с четырнадцати перестала читать светскую литературу, потому что в голове моей начинали тесниться образы, чувства, понятия, удаляющие меня от Господа, загрязняющие душу и мешающие мне молиться, то есть быть с Богом. Я ловила себя на том, что и на уроке я невнимательна, и весь день мечтаю об интересной книге, захватившей меня всю. Итак, я читала только то, что требовалось в школе и для образования, но не для увлечения. Слово «секс» было в те годы нам незнакомо.

Друзья наши Эггерты, жившие под Москвой, дали нам под обработку часть своего огромного участка. Мы подняли целину и сажали там на грядках огурцы, морковь, помидоры, репу и другие овощи, которые нельзя было выращивать на коллективных участках, так как эти овощи требовали индивидуального ухода и полива. К концу войны у нас было шесть огородов, где мы сажали в основном картофель. На эти участки я ездила всегда с отцом, а к Эггертам часто ездила одна. Грядки надо было поливать утром и вечером, поэтому я оставалась иногда ночевать в доме наших друзей. Но обстановка в их семье к тому времени изменилась: хозяин сидел в тюрьме (придрались к немецкой фамилии), хозяйка его работала в Москве, а домом управляла бабушка. Они пустили в дом квартирантов. То были офицеры из военной школы, находящейся недалеко от их дома. Подруги моих детских лет Люся и Вера жили летом с бабушкой, помогая ей на огороде. Я с ними всегда встречалась.

Однажды утром, входя на террасу, я увидела у стола сидящего за книгами молодого красивого офицера. Проходя мимо, я из вежливости сказала «здравствуйте» и кивнула головой. Потом я опять и опять встречала на террасе этого офицера, так как вход в дом был через террасу. Молодой человек скоро со мной познакомился, так как мне приходилось спрашивать его, где мои подружки или куда ушла бабушка, когда вернется и т.п. Офицера звали Николай. Он был всегда приветлив, строен и выглядел нарядным в своей военной форме. Увидев у меня книги, которые я брала почитать в поезде, Николай стал просить у меня дать что-нибудь почитать и ему. Я дала ему первое, что попалось, но он назвал это «детской литературой» и попросил что-нибудь посерьезнее. Но в те годы я не могла дать ему что-то духовное, а светского я не читала и ответила ему отказом. Однако он стал постоянно меня останавливать, когда мне приходилось проходить мимо него. О чем он со мной говорил, я не помню, но помню, что плохо его понимала. В его речи проскальзывали какие-то двусмысленности, какие-то новые для меня выражения, которые, как мне казалось, царапали меня по сердцу, отчего я спешила удалиться, отговариваясь работой. А работы, действительно, было много. Я прореживала морковь, выпалывала сорняки, поливала, рыхлила… В общем, я ни разу не присела на террасе, ни разу не удовлетворила офицера своим (хотя бы кратковременным) присутствием в его обществе. И все-таки меня тянуло в Валентиновку, хотелось еще раз его встретить, увидеть. Однажды подружки сказали мне:

— Пойдем с нами сегодня вечером на танцы. Слышишь, вдали играет оркестр, можно потанцевать с офицерами. Николай хочет с тобой подружиться, ты ему нравишься, и он будет тебя ждать.

Я отвечала, что не умею танцевать, очень устаю за день и рано ложусь спать. Но девушки настаивали:

— Ну, просто погуляешь, вечер так тих и прохладен, соловьи поют. И Николай очень просит тебя выйти к нему.

Я ничего не ответила и ушла в бабушкину комнату, закрыв за собой дверь. После легкого ужина я привыкла читать молитвенное правило: «Мирный сон и безмятежный даруй мне, Господи», — шептала я. «Как же? Я прошу Господа дать мне сон и покой, а сама пойду гулять, — думала я. — Нет, не пойду». А из сада до меня через закрытое окно доносился тихий мужской голос, который звал меня. Но я притворилась, что не слышу, что сплю… И я скоро заснула, усердно помолившись Богу.

А утром подружки сказали мне:

— Ну, что же ты не вышла к нему? Бабушки дома не было, она уехала. Николай был так огорчен, что ты не вышла. Он весь вечер ждал тебя в саду. Почему ты не хочешь с ним познакомиться? Чем он тебе не нравится? Разве он стар? Он для тебя и усы сбрил, чтобы выглядеть моложе!

Я рассмеялась:

— Что мне в нем больше всего нравилось, так это его длинные гусарские усы! А теперь их нет. Как жаль!

— Так они же опять отрастут у него, — не унимались Люся и Вера. Я сказала:

— Девочки! Ведь я же его совсем не знаю. Может быть, он женат? Кто он?

— Ах, глупая! Да военные все холостяки! Если у него и есть жена где-то, то он все равно тебе об этом не скажет никогда.

— Вот и нельзя мне с ним знакомиться. Надо сначала папу спросить, можно ли с ним встречаться…

— Да мы же взрослые. Нам уже по восемнадцать лет, и мы никого не спрашиваем…

Папу я тоже не стала спрашивать, зачем его зря тревожить? Я поговорила с братом Колей (это была его последняя весна, его часть стояла в Подольске, и он часто приходил домой). Коля сказал так:

— Ты — девушка. Если ты будешь ходить на танцы, то наши офицеры будут звать тебя «гулящая девка». Поэтому не ходи.

— Ну, спасибо за совет. Никуда я не пойду, не беспокойся, братец, — сказала я.

Это были мои последние встречи с братом Колей. Как-то я сидела в августе на грядке. К забору подошел майор Николай и сказал, что его отсылают на фронт. «Тогда прощайте», — сказала я, не вставая. Больше я его не видела.

В Гребневе. Знакомство с Володей

Когда я усердно трудилась у Эггертов на огороде, меня заметил их сосед — отец Борис В. Он знал моего папу и говорил ему: «Поберегите Наташу. У меня сын в армии, и когда он вернется, мы их сосватаем». У отца Бориса был единственный сын Глеб, и отец собирался передавать ему в наследство свой красивый богатый дом, огромный участок с садом, двор с коровой, гусями, курами — в общем, все свое хозяйство. Отец Борис приносил мне молоко в банках, разговаривал со мной, хвалил своего сына. Он говорил: «Мой сын в Алма-Ате, мы устроили его туда преподавателем в военном училище. Туда бомбы не упадут, туда немецкие самолеты не долетят. Глебушка наш замечательный, отвечает нам на наши письма. Жена ему писала, что невесту ему уже присмотрела. А Глеб ответил: «Война кончится, я вернусь домой и все, мамочка, будет по- твоему»».

Однако Глебу стало стыдно отсиживаться в далеком тылу. В училище поступали инвалиды войны: контуженые, раненые, которые свою молодую жизнь не пожалели отдать за спасение Родины. А Глеб еще пороху не нюхал, поэтому стыдился смотреть им в глаза. И вот Глеб по собственному желанию попросился в действующие войска, подал об этом заявление и вскоре был зачислен в часть, которая отправлялась освобождать Киев от немцев. В своем последнем письме Глеб сообщал родителям, что едет в поезде в киевском направлении. Родители были в ужасе, но крепко надеялись на Божие милосердие, молились. Матери приснился сон, из которого они решили, что Глеб желает, чтобы отец принял священнический сан. Отец Борис окончил семинарию еще до революции, а потом (во время гонений на Церковь) работал преподавателем математики. В годы войны, когда советская власть стала разрешать открывать храмы, Борис Андреевич без труда получил сан священника и приход. На ласковые речи отца Бориса я отвечала улыбкой, а папа благодарил за честь. Но ведь Глеба- то мы совершенно не знали, а потому могли только лишь сочувствовать одиноким родителям.

В то, что Глеб вернется, я не верила, потому что от него давно уже не было писем. Но надежду родителей нельзя было не поддерживать, они ею жили. Заметив, что я хожу с этюдником писать пейзажи, отец Борис сказал как-то: «Я служу в великолепном храме, который находится недалеко отсюда, в селе Гребнево. А природа там дивной красоты, не то что у нас в Валентиновке, где одни просеки да лес. А в Гребневе огромный пруд с островами, старинное барское имение с башнями, аркой, оградой. Там тебе, Наташа, было бы что порисовать». Я обещала приехать к отцу Борису на приход.

Весной 1946 года я впервые приехала в Гребнево. Я была поражена красотой местности и решила снять себе комнатку на июль и август, то есть на время каникул в Строгановке. Отец Борис указал мне на избушку, в которой жила бабушка с внучкой-сиротой. Ее отец еще не демобилизовался, мать умерла, осталась девочка двенадцати лет и бабушка, которые очень нуждались. Они охотно пустили меня в комнатушку, из окон которой открывался чудесный вид на остров и Шишкину гору. Папа меня проводил, неся тяжелый чемодан с вещами и съестными припасами на лето.

После пыльной шумной Москвы, общества студентов, знакомых — полная тишина и безлюдье. Я как в рай попала. Девочка убегала на день к родным или подругам, бабушка топила русскую печь, потом спала. А я с этюдником через плечо выбирала себе красивые места и писала их маслом с таким вдохновением, что они нравились даже моей маме, которая с недоверием относилась к моим дарованиям.

Полил дождь. В Слободу, где я жила, донесся звон колокола из храма. Накинув пальто и надев панаму с широкими полями, я побежала в храм. «Тут я быстро добегу, минут за восемь-десять, не успею промокнуть», — решила я. Храм был еще совсем пустой, когда я вбежала туда, вся мокрая от дождя. Сняв шляпу и пальто, я стала стряхивать на пол капли влаги. Но вот левая дверь в алтарь открылась. С амвона быстрым легким шагом шел ко мне юноша. Я застыла с мокрыми вещами в руках, а юноша, проходя мимо, слегка кивнул головой и сказал: «Здравствуйте». Взгляд его, приветливый и веселый, как стрела из сказки пронзил мое сердце. А было то под праздник Владимирской Божией Матери, моей покровительницы, так как в день этой иконы я родилась.

От отца Бориса я узнала, что тот молодой человек — псаломщик, он только что демобилизовался из армии, что живет он рядом с храмом, службу знает прекрасно от отца, который служил здесь тридцать лет в сане дьякона, пока не был арестован и умер в тюрьме. Только тогда я узнала, что можно было бы рукоположить псаломщика во диакона, если бы он был женат. «Но Володя на девушек и не смотрит, слишком скромный, стеснительный», — говорил отец Борис. Это подтверждала и его солидная супруга-матушка, мечтавшая видеть меня своей снохой.

А у меня появилась мысль: «Хоть я и мечтаю попасть куда-нибудь в монастырь, но мама об этом и слушать не хочет. А без благословения родителей — нельзя. А вот пожертвовать своим девством, чтобы открыть дорогу к Престолу Божьему человеку, на это я бы согласилась». Понятно, что в храм меня теперь тянуло, как магнитом, и я не пропускала уже церковных служб. А вслед за Владимирской была субботняя служба, потом воскресная, а потом Тихвинской иконы Божией Матери, на которую в Гребневе тоже объявили службу.

Опять лил дождь. Опять церковь была пуста, пришло только с десяток старушек, а кто помоложе — пошли в соседний приход километров за двадцать, где был престольный праздник. На клиросе пел один Володя, а маленькая сгорбленная старушка вышла читать шестопсалмие. Дождь, гром, тучи ходят, в храме темно. Стала старушка перелистывать страничку, свеча у нее в руке погасла, книга захлопнулась, негромкое ее чтение прекратилось. Володя спустился с амвона, зажег свечу, открыл книгу, и бабушка продолжила чтение. В московских храмах такого перерыва в богослужении я не встречала. Вечером, обсуждая с отцом Борисом службу, я сказала:

— Я бы тоже смогла читать шестопсалмие.

— Хорошо, — сказал отец Борис, — проходи на клирос. И вот я уже стою рядом с Володей, который открывает мне Часослов. А сердце мое ликует.

Рай на душе

Одному Богу ведомо, как радостно было у меня на душе в то лето, когда я познакомилась с Володей. Я никому не открывала своих чувств1» кроме как Господу в молитве. Но перед дорогим своим отцом я не могла скрывать ничего, я знала, что он меня поймет. Я сказала:

— Папочка, обрати внимание на псаломщика, он мне очень нравится.

Вечером, когда мы с отцом вышли из храма, я едва дождалась момента, когда смогла спросить отца, понравился ли ему Володя. Мы шли по тенистой липовой аллее, папа был задумчив…

— Да, какой же прекрасный юноша, — ответил мне отец.

Как будто масло пролилось на мое сердце, я крепко сжала руку отца. Я нигде не встречалась с Володей, как только в летнем храме. Я приходила до службы, когда народу еще не было. Володя выходил из алтаря и открывал мне книги. Он закладывал яркими лентами те страницы, откуда на тот день я должна была читать тропари и кондаки данному празднику.

— Это — на третьем часе, это — на шестом. Ну как, запомнили?

— Ой, не сбиться бы, — говорю я, — ведь по трем книгам, а переключаться надо быстро!

— Ничего, я подойду, подскажу, — ободрял он меня.

И на самом деле, он в алтаре внимательно слушал мое чтение. Едва я дочитаю очередной псалом, после которого следует прочесть тропарь празднику по другой книге, как Володя уже рядом, уже указывает пальцем на нужные строки.

— Ну вот и прочитали, — ласково говорил он, когда я кончала. — Только вот в этом слове ударение неверно делаете, — поправлял он меня.

А уж если взглянет мне в глаза и легкая улыбка пробежит по его лицу, то, как лучом солнца, озарится мое сердце. А уж с какий трепетным восторгом я слушала, как он читал паремии или Апостола! Голос у него был очень приятный — мягкий тенор, дикция прекрасная, да и резонанс в этом старинном летнем гребневском храме был такой, какого нигде не встретишь. «Остановись, мгновенье, ты — прекрасно!» — могла бы я сказать в те минуты слова Фауста из Гёте.

Эти счастливые мгновенья продолжались всего два месяца моей жизни. К началу учебного года я должна была ехать в Москву. Но до отъезда я решила нарисовать себе портрет Володи. Я думала так: если он согласится позировать, значит он хочет, чтобы я его не забыла. Володя согласился. В назначенный день он пришел в храм, где мы с ним затворились. Он стоял перед аналоем и читал, я сидела метрах в двух от него и рисовала его в профиль. Портрет был удачен. Потом я попросила его позировать мне в стихаре, чтобы я могла написать с него акварелью во весь рост. Он и на это согласился. Так мы встречались раза три, а за работой молчали. Я выяснила, что в храме в очень плохом состоянии запрестольный крест в алтаре. Я взялась переписать заново это Распятие. Володя вынес крест, я унесла его в Слободу, где я жила, и работала над ним дома. Краски не успели полностью высохнуть, когда крест понадобился к празднику. Завернуть его было еще нельзя (тряпка прилипнет), нести над собой незакрытое ничем Распятие я стеснялась. Я попросила Володю прийти к нам в Слободу попозднее, когда уже стемнеет, чтобы незаметно пронести крест в церковь. И Володя пришел в сумерки. Я вынесла Распятие, он поблагодарил и исчез с ним в темноте ночи. Везде было тихо, благоговейно, свято. Никакие заботы нас пока не тревожили. Прощаясь перед отъездом, мы молча пожали друг другу руки. Было грустно.

Зимняя тоска

Когда я вернулась домой в Москву, то словно солнце померкло надо мной. Куда делись мои быстрота и ловкость, куда пропала радость встреч с друзьями, перестало даже радовать учение в институте. Только в молитве к Богу я находила утешение, потому что всецело вручала свою судьбу в Его руки. И уже не только свою судьбу, но и Володину, образ которого я постоянно носила в своем сердце. Ложилась с мыслью о нем, просыпалась с тем же чувством, скорее спешила к Господу, чтобы в беседе с Ним укрепляться верой в Его благой Промысел. До весны нечего было и думать о встрече с Володей. А может быть, его рукоположат во диакона целибатом, вопреки правилам? Ведь отцу Борису очень нужен диакон, и он уверен, что Володя жениться не собирается. «Как бы узнать их планы?» — думала я. И вот, я написала письмо своей подруге Ольге В., которую я часто видела и которая приходилась племянницей отцу Борису. Я имела неосторожность оставить это письмо на столе, и мама прочла его. Мама узнала о моих заботах и была возмущена тем, что я доверяла тайну своей подруге. И тут пошли искушения. Страхи материнские, вопросы — все посыпалось на меня. Я отвечала молчанием. Я и раньше не была близка с мамой, она не понимала моих чувств, говорила, что мое настроение «наигранное». И теперь родная мать мне стала совсем как чужая. Она лелеяла надежду, что я за зиму забуду Володю, говорила, что в Гребнево меня не пустит никогда. Ее слова, как ножом, ранили мое сердце. Я становилась еще замкнутее, еще грустнее. Училась я усердно и успешно, «хвостов» и двоек не имела. В домашнем хозяйстве я не принимала участия, все заботы взяла на себя моя мама. Но я это мало ценила, была с мамой вежлива, но холодна, избегала всяких разговоров. А вот с отцом я делилась многим. Он знал, что у меня тяжелые душевные переживания, сердце ныло и болело от сильной тоски.

Однажды нас, студентов, послали на практику. Я очутилась на огромной высоте, под куполом высотного здания. В двух шагах от меня синела бездна. И тут мне неожиданно пришла в голову мысль: «Если бы эта тяжесть на сердце была не у меня, а у кого-то другого, неверующего человека, то эта бездна влекла бы его к себе. Но меня хранит Бог. А если бы я не знала Бога, что могло бы меня остановить?». И я сказала себе: «Любовь к отцу удержала бы меня от падения». Видя мое состояние и слезы, папа говорил мне: «Ты не таи в себе свое горе, а расскажи мне все. Я возьму на себя половину твоего горя, и тебе сразу станет легче». И я делилась с ним самыми сокровенными чувствами своей души, зная, что тайны моей он никому не откроет. Я плакала у него на груди, а папа утешал меня, говоря: «Не отчаивайся, молись. Господь видит всех и все устроит. Все будет хорошо».

Но недаром болело мое сердце, чуя беду. Враг не дремал и, зная, к чему может привести мой союз с Володей, старался его расстроить с самого начала. Отец Борис стал настаивать на рукоположении Владимира во диакона целибатом, то есть без брака, неженатого. Он поехал с Володей в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы взять на то благословение у старца. Выслушав отца Бориса, старец спросил его:

— Ты сам во сколько лет женился? Отец Борис ответил:

— В двадцать восемь. Старец спросил:

— А почему не в двадцать пять?

— Да в двадцать пять еще не хотелось.

— Вот и Владимиру еще двадцать пять. А если ему в двадцать семь лет захочется жениться? Как можешь ты ручаться, что с возрастом он не захочет иметь жену? Нельзя пренебрегать уставами Церкви. Пусть Владимир послужит еще псаломщиком.

Все это я узнала от подруги Ольги, к которой писала письмо. Тогда сердце мое немного успокоилось. Я увидела, что Бог слышит мою молитву. Однако я не переставала со слезами молиться и непрестанно открывать свою душу Господу, исполняющему благие желания любящих Его.

Друг в утешение

Видно, для утешения души моей Господь послал мне в ту зиму друга, которому я доверила свою тайну. Он свято хранил ее, старался меня ободрить, помогал, чем мог. То был сын маминой умершей подруги Марк С. Он пришел к нам на квартиру из госпиталя, опираясь на костыль, который он вскоре сменил на палку. В бедре у него на всю жизнь засели осколки разорвавшегося снаряда, причинявшие ему постоянную боль. На голове у лба был шрам, пальцы на руке искалечены. Родители мои принимали Марка, как сына. Он вскоре стал в семье нашей как родной. Бывало, мама днем лежит, отдыхает, слышит — Марк пришел и говорит ему: «Милый, пойди в кухню, приготовь что-нибудь поесть, и мы с тобой тоже покушаем». И Маркуша, всегда радостный и простой, жарит, варит, моет посуду, весело болтает со мной, рассказывая про фронт, про ранения…

Он готовился поступать в вуз, и я помогала ему, занимаясь с ним русским языком, повышала его грамотность. Я помогала ему и с немецким языком, а он был силен в математике, безо всякого труда решал мне сложные задачи по начертательной геометрии, всегда верно делал чертежи, не ошибался, распределяя тени от врезавшихся друг в друга пирамид, шаров и кубов. Благодаря Марку я не только сама справлялась с геометрией, но и помогала другим студентам на экзаменах.

На одном курсе со мной учился В. Замков, будущий директор института. После войны он остался без глаза и носил черную бархатную повязку, которая, как все говорили, шла ему, так как подчеркивала нежный цвет его красивого лица. На экзамене Замков никак не мог решить свою задачу, сидел над ней больше часа и, наконец, написав ее на клочке бумаги, сунул соседу с просьбой о помощи. Сдав свой экзамен, сосед по столу Леонид Грачев вышел в коридор, где его окружили товарищи, поздравляя со сдачей, так как по лицам было видно, кто сдал, а кто провалился. Потом отошли к окну и стали ломать голову над задачей Замкова. Я уже сдала экзамен, но не ушла домой, заинтересовавшись проблемой товарищей. Я списала у них содержание задачи и, к моему удивлению, тут же решила ее. Тогда я взялась передать решение Замкову. И вот, решительной походкой я вошла в аудиторию, извинилась у преподавателя и попросила разрешения отыскать якобы забытый мною ластик. Преподаватель кивнул, я прошла вдоль ряда, впереди которого сидел Замков, обхватив потную голову руками. А сзади за столами сидело еще человек пять студентов, готовившихся к ответу.

— Простите, у кого тут мой ластик остался? — громко спросила я. Все с недоумением покачали головами, а я, будто проглядывая столы, дошла обратно до Замкова и быстро сказала:

— А, вот он!

Я протянула руку с зажатым в кулаке ластиком, положила под нос Замкову комочек бумажки и спокойно вышла в коридор. Я дождалась, когда минут через пятнадцать Замков вышел, сияющий от радости, в коридор и начал благодарить ребят за оказанную ему помощь. Я быстро ушла, радуясь, что помогла тому, кто пострадал на войне за нашу Родину. А такие всё прибывали и прибывали в наше училище. Их принимали среди года без всяких экзаменов — уважение к инвалидам- фронтовикам было безгранично.

Марк Иванович жил в общежитии своего института, а в нашей семье проводил все вечера. Он чинил мне карандаши и читал вслух святоотеческую литературу, когда я выводила акварелью заданные нам бесконечные орнаменты. Мама была недовольна моим настроением, посылала меня в театр вместе с Марком, и мы с ним решали, в какой театр купить билеты в угоду маме. Собрались мы как-то на хорошую пьесу; но Островского отменили (заболели артисты) и заменили какой-то «советчиной». С первого же действия пошла такая похабщина, что стыдно было смотреть, а зрители ликовали… Мы с Марком слегка переглянулись.

— Не нравится? — спросил он. — Уйдем?

Я кивнула головой, мы тотчас встали и вышли. Было уже темно, мы пошли в «свой» храм — Обыденский. Служба кончалась, мы подошли к священнику, прося исповеди.

— Что такое с вами? — спросил отец Александр.

— Снимите с нас тяжесть греха, мы из театра.

— А в чем же ваш грех? — спросил священник.

— Да как в грязи увязли, так стыдно нам…

Больше мы с Марком никуда, кроме храма, не ходили. Маркуша сочувствовал моему настроению. Когда мы оставались одни, он спрашивал:

— Не видели его, нет? Хотите, я съезжу в Гребнево и привезу Вам весточку о нем?

— Спасибо, но не надо. Тебе тяжело.

Я сознавала, что с больной ногой Марку трудно будет карабкаться на попутные машины, чтобы добраться до Гребнева.

Так в борьбе с тоской и в молитве прошла зима. В Великий пост я заболела, лежала с высокой температурой. Мама была встревожена моим здоровьем. Летом она собиралась отправить меня отдыхать на юг, но я решительно отказалась.

— В Гребнево я тебя не пущу, — сказала мама.

— Тогда я уеду в Киев, в монастырь, — решительно сказала я. Эти слова привели маму в ужас.

Весна

«Благослови, душе моя, Господа»

Миновала суровая зима, прошел Великий пост, после которого я еле волочила ноги из-за болезни. На Светлой седмице я немного окрепла. Сердце мое наполнялось тишиной, полной преданностью воле Божией и надеждой на Его милосердие по Его словам: «Просите и дано вам будет». Итак, я желала выяснить — просить ли мне и впредь у Господа разрешения от мамы на отъезд в Гребнево или нет. Дни стали длиннее, солнце пригревало по-весеннему, снег сошел, и вербные пушинки предвещали лето. Меня еще сильнее тянуло в Гребнево. Я слышала, что в одном из московских храмов есть такой священник, который дает правильные ответы и советы всем, обращающимся к нему. И вот я с тяжелым этюдником на ремне через плечо с трудом потащилась через Крымский мост в Замоскворечье. Там еще стояли деревянные дома, окруженные садами, среди которых красиво возвышался храм святого Иоанна Воина. Я очень устала и села отдохнуть на деревянных ступеньках дома. Я дала знать священнику, что пришла просить у него совета и благословения. Больше часа я просидела, греясь на весеннем солнышке, непрестанно умоляя Господа открыть мне Его святую волю. Наконец, меня позвали в дом. В полутемных сенях, стоя рядом со священником, я вкратце рассказала ему о моем желании вновь посетить то село, где осталось мое сердце, где жил тот человек, которого я не могла забыть — псаломщик Володя. Но пустит ли меня туда мать? Священник ответил, что съездить повидаться с Володей можно. Он благословил меня, после чего на душе моей стало как-то тихо и радостно. Вечер был настолько прекрасен, что не хотелось спускаться в метро. Я села в трамвай, который полз долго-долго, но был полупустой. Окраина Москвы напоминала мне село, где уже пели скворцы и пахло весной. Ведь была Пасхальная неделя с ее радостью всеобщего воскресения.

Усталая и ужасно голодная вернулась я в родительский дом. Конечно, мама меня накормила, но, видно, была очень озабочена моим истощенным видом. «Доченька, что с тобой?» — нежно спросила она. Я кротко ответила ей, что, слушаясь ее, я не еду в Гребнево, но томлюсь тоской, что и отражается на моем здоровье: «Будь по-твоему, а я могу и умереть». Тогда мама разрешила мне съездить в Гребнево, что я и осуществила в ближайшее воскресенье.

Я хотела приехать в храм до начала обедни, поэтому отправилась в путь очень рано. Весенним холодным утром я не шла, а бежала коротким путем через поле. Колокол звонил к обедне, в небе уже пел жаворонок. Ах, я и не учла, что весенний разлив затопил известную мне тропу! Бежать в обход, обратно? Опоздаю к обедне, после которой Володя (как часто бывало) может уехать сразу на требы, а вернуться только через сутки. Тогда я его не увижу. «Господи, скажи, как мне быть, ведь кругом вода, а я в легких туфлях?». И Бог услышал меня: неожиданно я увидела кочки, бревнышки через воду, окрепшие полянки. Я бегом скакала по бугоркам, кое-где перепрыгивала через лужи и, к своему удивлению, быстро очутилась на задворках села, где начинался подъем в гору. Итак, я вбежала в храм, даже не промочив ног. А в храме был еще зимний холод, так как в те годы храм не отапливался, и солнце еще долгие недели прогревало стены (толщиной в двенадцать и более кирпичей). Особенно холодно было в закоулках на солее, куда я спряталась, не желая быть замеченной никем. Обедня еще не начиналась. Володя вышел из алтаря, чтобы взять у старушек листки поминаний. Я его еле узнала: осенью он брился, а за зиму отрастил пушистую бороду, баки и усы. А длинные волосы его сбегали ниже плеч. «Дикобраз», — подумала я. Он меня не видел, глаз не поднимал, был серьезен и грустен. Я вышла из-за угла, пора было начинать читать Часы. Володя опять показался, и глаза наши встретились. Лицо его преобразилось, а взгляд его без слов сказал мне все. Мы пожали друг другу руки, Володя показал мне, как обычно делал прошлым летом, тропари и кондаки, открыл все книги и шепотом пригласил меня зайти к ним в дом после обедни, чтобы отдохнуть. Радость моя была бесконечна, я уже не чувствовала ни холода, ни голода, а только благодарила Господа за все.

В теплой избушке у кипящего самовара мы рассказывали друг другу о прошедшей зиме. С нами сидела старушка — мать Володи, которая была со мной очень приветлива. Володя взялся проводить меня до машины, чему я была несказанно рада. Раньше нас никто никогда еще не видел вместе на улице. А в этот день мы тихо шли около часа через поле. Володя знал, где обходить весеннюю воду и удивлялся, как я утром здесь прошла. Впервые мы были вместе в отсутствие посторонних, впервые могли говорить свободно. Мы открыли друг другу, что всю зиму не забывали друг друга в молитвах. Прощаясь, мы снова пожали друг другу руки. Володя просил меня приезжать снова, но я сказала, что смогу выбраться в Гребнево только на Вознесение, когда весна будет в разгаре. Мы попрощались, я села в попутную машину и засвистел вокруг холодный весенний ветер. В тени леса еще лежал снег. Солнце заходило.

Гребневское общество

Летом я уже не жила в Слободе, так как отец Борис предложил мне поселиться в сторожке при храме. В окно я часто видела, как Володя выходил из дома и спешил к храму. Я не старалась попадаться ему на глаза, назначенных встреч у нас не было. Я начала писать иконы для храма. Если Володя видел меня за работой, то мы здоровались молча, кивком головы, издали. Служб церковных я не пропускала, Володя показывал мне, как читать каноны и другие молитвы. Он ободрял меня, советовал начинать петь на клиросе, но голос у меня был низкий, а слуха никакого. Меня с детства не подпускали к пианино. Мама сказала твердо, что мне «медведь на ухо наступил», а потому — нечего нарушать тишину. Я верила маме, утверждавшей, что музыка — это не моя область, и не пробовала петь. Но церковные мотивы я очень любила и с наслаждением внимала прекрасному гребневскому правому хору, которым уже пятьдесят лет руководил регент-старик Иван Александрович Ладонычев.

Судьба этого человека очень интересна. Его мать была горничной у старосты храма — известного по всей округе фабриканта И.И. Лиханова. Однажды мать шестилетнего Вани прислушалась к разговору Лиханова с почетным гостем, приехавшим из Москвы. Это происходило еще в прошлом столетии. Господа сидели в богатой гостиной, а горничная стирала пыль с широких листьев цветов. Посетитель восхищался красотой гребневских храмов, природы, но жалел, что церковь не имеет хорошего хора. Он советовал старосте Лиханову создать хор из местных жителей, обучив их пению.

— Но кто же будет учить сельских тружеников пению? Где взять регента? — спрашивал Лиханов.

На что гость ответил:

— Надо найти местного способного мальчика и отправить его на обучение в Москву. Выучится, вернется в родное село и научит пению своих сверстников.

Он пообещал посодействовать поступлению мальчика в училище, где готовят регентов.

— Но кто же отпустит своего ребенка в Москву? Ведь это на несколько лет! — говорил фабрикант. И тут в их разговор вмешалась горничная:

— Мой Ваня целыми днями поет. Я бы его отдала.

Позвали мальчика, проверили слух, и в тот же год Ваня Ладонычев поступил учиться в училище, в столичную хоровую капеллу.

Ему было восемнадцать лет, когда он вернулся домой уже музыкантом. Он играл на скрипке, на фортепиано, умел управлять хором. Из местного населения он очень скоро создал хороший хор. Трудился он упорно и много, проводил спевки, занимался отдельно с каждым своим будущим певцом, и вскоре хор его прославился на всю округу. Староста Лиханов не жалел на хор денег, одевал всех в форменное платье, выезжал с певчими на престольные праздники в окрестные церкви. Поскольку в лихие годы советской власти Господь уберег гребневский храм от разорения (он закрывался на очень короткое время), то хор не распался. В 50-е годы я еще застала в живых некоторых певцов, уже стариков и старушек, но пели они великолепно.

Летом 1947 года я познакомилась с отцом Михаилом, который служил в Гребневе пятьдесят лет. При мне он уже не вставал с постели. Измученный тюремным режимом, он кротко, медленно угасал на руках своей слабенькой старушки-матушки и двух дочерей. Отец Михаил был арестован в 1938 году вместе с отцом Володи. Власти предлагали священнику и диакону закрыть церковь, но они отказались. Тогда их стали «душить» налогами, присылая «платежи» на все большие и большие суммы. Напрасно прихожане складывались, выручая священника, налоги росли непомерно. Когда священники отказались платить, над ними устроили общественный суд в сельсовете, приговорили описать имущество и арестовать как священника, так и диакона. Отец Володи диакон Петр из тюрьмы не вернулся, а отец Михаил пришел такой измученный, что уже не в силах был держаться на ногах. Его дом стоял у храма, и я несколько раз посещала их семью. Они очень голодали. Володина мать пекла просфоры и посылала отцу Михаилу те, которые не годились для богослужения. Семья отца Михаила была невыразимо рада этим скривившимся или поджаренным просфорочкам, ведь ни хлебных, ни продовольственных карточек они не имели. Они питались зеленью, то есть лебедой и ботвой от свеклы. Наша семья после войны уже хорошо снабжалась «сухим пайком» папы (как научного сотрудника). Летом я еженедельно ездила домой в Москву к родителям и привозила себе хлеб и продукты питания на неделю. Селедку я отдавала Володиной матери, а из риса готовила кашу, которой иной раз угощала слабого отца Михаила. На рынке цены были еще громадные: на свою стипендию в сто сорок рублей я могла купить только одну буханку черного хлеба (сто рублей) и один килограмм картошки (сорок рублей).

Познакомилась я еще с одним смиреннейшим мужичком — Димитрием Ивановичем. Ему я нарисовала (с фотографии) портрет его сына, убитого на войне. А в последние дни августа я, не разгибаясь, писала икону святого мученика Трифона и икону великомученика Димитрия Солунского — ангела Димитрия Ивановича. Старик заказал мне эту огромную икону для гребневского храма, где она потом и стояла.

Димитрий Иванович был из «гробарей». То были несчастные люди, бежавшие с Украины во время раскулачивания и спасшиеся от тюрьмы. Они сколотили тележки с высокими перилами, похожие на гробы, отчего и получили свое прозвище. В эти телеги они запрягли своих коров, лошадей, сложили в кучу свое имущество, привязали к «гробаркам» скот: овец, свиней, телят. С женами, стариками, детьми пешком дошли они до наших подмосковных лугов, на которых и осели вблизи леса. Из маленьких дощечек, бревнышек, фанерок и жердей гробари слепили себе крошечные избушки, покрыли их соломой. Полов в этих домах не было, а просто утоптали глину. Глиной же обмазали стены внутри домов, сложили кирпичные печурки. Постройки обнесли высоким плетнем, прилепили сараюшки для скота, развели кур, гусей и стали жить и славить Бога за то, что Он избавил их от тюрьмы и ссылки. Гробари были очень религиозны, я часто видела их в храме, где они выделялись среди прихожан своими национальными костюмами. «В такой тесноте, нищете, а как чисты и нарядны в церкви», — думала я, глядя на них. Приезжая к храму на лошадях, в белых фартуках с пестрыми лентами, их бабы величественно возвышались в своих «гробарках» среди кучи детей и высоких бидонов, в которых они привозили «варенец» (топленое молоко) и самогонку. Расстелив скатерти на кладбище, гробари щедро угощали всех пирогами и блинами, прося поминать их усопших. Все это было для меня так ново и необычно…

Постепенно гробари устроились работать на завод, получили квартиры в новых домах и слились с русским населением. Нищенский смрадный, поселок снесли, но пример трудолюбия, выносливости и религиозности остался жив в памяти гребневского населения.

Однажды днем, когда я писала маслом икону, ко мне в сторожку вошел толстый неприятный человек. Он жил рядом с храмом, и я уже слышала о нем. То был местный депутат Мотков, представитель советской власти на селе. Мне рассказывали о нем, что в прошедшие годы он принимал участие в арестах местных жителей. Он помогал делать обыск, отбирать лошадей и коров (при коллективизации), «отрезать» землю. В общем, Мотков был грозой всех. Люди боялись его доносов и в глаза льстили ему, выказывали свое уважение, а в душе своей ненавидели и презирали его.

Войдя в сторожку, Мотков сказал:

— Я пришел проверить, кто живет тут при церкви. Часто при церкви скрываются враги народа. Я улыбнулась:

— Нет, мы не враги народа. Я — студентка советского института. Вот мой паспорт. А вот это орден Ленина, который на днях сам Калинин вручил моему отцу за научную работу, — и я показала Моткову документ, который папа, как нарочно, оставил мне, когда приезжал.

Мотков все внимательно просмотрел.

— Да, так, — сказал он, — а зачем такое рисуешь? — и он указал на икону.

— Это моя практика, задание на лето, — отвечала я весело. Мотков переменил тон, подсел ко мне поближе и дружески зашептал, заглядывая мне в лицо:

— Я слышал, ты… это самое…, тут ты с Володькой того… Так я тебя предупреждаю… Ты знаешь, кто я?

— Знаю! — ответила я со смехом, отодвигаясь от него.

— Так вот, эта семья Соколовых, они там все — враги народа. Отца и брата Володьки забрали… Ох, было бы у меня ружье, я бы всех перестрелял… Ну вот, я тебя предупредил, ты от них держись подальше…

Запыхтел и ушел. Я ничуть не испугалась. Мне было жаль этого духовно слепого человека. Он думал, что делает добро, служа партии и НКВД, «борясь за социализм». Ведь и над ним гремели колокола храма, ведь и над ним сиял крест на колокольне, но он был слеп и глух к голосу совести, к голосу Божию, был уже духовно мертв.

Последняя зима в Строгановке

Лето приближалось к концу, но пока погода стояла чудесная. Цвели цветы, праздник сменялся праздником. На День своего ангела Володя пригласил меня к себе. Я пришла к нему с папой и отцом Борисом. Все угощались за обильным столом, на который Володя, съездив в Москву, потратил, по моим подсчетам, всю свою небольшую зарплату. Папочка мой, как всегда, умело вел разговор, так что всем было удобно и весело.

Я была рада, что отец мой познакомился с семьей Володи, которая тогда состояла из его матери и брата Василия, вернувшегося с фронта годом раньше Володи. Василий был сильно контужен взорвавшимся рядом снарядом. Его откопали из земли, из воронки бомбы. Месяц он лежал без зрения и слуха, но постепенно пришел в себя. С того времени он стал страдать припадками эпилепсии, как считали — от нервного потрясения. Но ни это семейное горе, ни бедность разоренной семьи — ничто не могло затмить радость первого моего визита к тому, кому отдано было мое сердце.

Наступил день отъезда. Я дала Володе наш адрес, просила его навещать меня, заходить к нам, когда он будет по делам в Москве. Он обещал. В первые осенние месяцы я жила ожиданием его визита. И однажды Володя приехал. Его приняли тепло, накормили обедом, и он уехал. И больше не приезжал, хотя и обещал снова посетить нас. Тоскливо и мучительно тянулись для меня недели осени. Особенно угнетали меня расспросы мамы, которая все хотела выяснить, какие у меня с Володей отношения, какие были встречи, разговоры. «Да не было ничего такого», — отвечала я, но мама мне не верила, вздыхала и пыталась добиться от меня какого-то объяснения. Я замкнулась в себе, старалась с матерью не встречаться. Я уходила в папин кабинет (папа работал по вечерам в институте), раскладывала свои книги, орнаменты и делала вид, что очень занята. Тут горели лампады, был виден в окно кусочек неба и на его фоне колокольня Елоховского собора. И тут я имела возможность излить перед Господом свое сердце: «Господи, отдай меня Володе!» — просила я. И с этими же словами обращалась к Богоматери, к святителю Николаю, к преподобному Серафиму и другим угодникам Божиим. Иногда меня тянуло выйти на улицу, мне казалось, что Володя где-то близко, что я встречу его. Но я считала эти мысли искушением и оставалась дома. Впоследствии я услышала от мужа, что он часто проходил по улице мимо наших домов, надеясь встретить меня, а зайти к нам боялся. Так что, сердце мое меня не обманывало.

Данненберг Володя часто приходил к нам в дом, как бы поддерживая дружбу с моим братом Сергеем. Марк тоже был постоянным гостем и трудился на кухне. Я предупреждала его, что если придет Володя Данненберг, то меня нет дома, а сама отсиживалась в папином кабинете.

В Строгановке отношения некоторых педагогов ко мне изменились, а именно тех, кто старался угодить начальству, то есть КГБ (тогда НКВД). Я догадывалась, почему это произошло. На экзаменах по марксизму преподаватель держал меня больше часа. Я знала билет, отвечала прекрасно, но преподаватель продолжал задавать все новые и новые вопросы. Я видела, что в журнале уже стоит «пять», в зачетке тоже и он уже расписался. А все-таки он меня не отпускал, потому что его смущало построение моих ответов, не похожих на ответы других. Все говорили примерно так:

— Идеалисты считают, что…, а мы, материалисты, считаем, что… Я же отвечала:

— Идеалисты считают так…, а материалисты — эдак…

Совесть не позволяла мне причислять себя к лагерю атеистов, я помнила слова Христа: «Кто отречется от Меня пред людьми, от того и Я отрекусь пред Отцом Моим небесным». И вот преподаватель не выдержал, извинился и, наконец, прямо спросил: «А Вы как лично считаете?». Я сначала старалась убедить педагога, что мы еще студенты и только еще строим свое мировоззрение, опираясь на авторитетных философов и т.д. Но педагог не удовлетворился моим ответом.

— Конечно, это Ваше личное дело, я не имею права Вас спрашивать, но все- таки, Вы мне ответьте, как в настоящее время думаете?

Тут я схитрила — схватила со стола зачетку и бросилась к двери со словами:

— Больше не могу, устала!

— Как, постойте! — неслось мне вслед.

Но я уже была далеко и больше этого человека не встречала. Следующий семестр вел у нас другой педагог. Но, видно, предыдущий преподаватель что-то сказал обо мне, потому что новая милая дамочка, сменившая старого партийца, не давала мне покоя. «Почему она неравнодушна к тебе?» — дивились студенты. А дамочка, читая лекцию по марксизму, подходила ко мне и проверяла, что я пишу. Если я не писала (а редко кто за ней писал), то она выходила из себя, требовала, чтобы я записывала. Все возмущались. Эта дамочка спрашивала меня на каждом семинаре, а на экзамене «гоняла» без конца. Я на все ответила, и ассистент сказал:

— Довольно, пять.

— Нет! — ответила дамочка.

— Четыре? — удивился ассистент.

— Три! — грозно выпалила она и добавила тихо. — Я знаю, с кем имею дело.

Мужчина пожал плечами.

Однако были среди педагогов и такие, которые стали особенно внимательны и нежны со мной. Так, учитель по рисунку не ленился подолгу объяснять мне урок, указывал на ошибки. Мне казалось, что я не очень способная, тупая, не понимаю многого. А педагог был такой опытный милый человек, не как все. «Он, наверное, верующий, — думала я о нем, — как и Куприянов» (профессор по живописи, который тоже отличался своим культурным, мягким обращением).

С преподавателем истории русской живописи у меня сложились особые отношения. Мы будто не замечали друг друга, чтобы не выдать нашу тайную веру. Я слышала, что Литургия Преждеосвященных Даров очень отличается от обычной, что многие восторгаются ее необычными песнопениями. Но так как Преждеосвященная Литургия служится только по будням, когда мы учимся, то я никак не могла на нее попасть. Тогда я решила опоздать на первые часы занятий и до лекций постоять в храме. Я встала раньше обычного, приехала на метро в храм Ильи Обыденский, когда было еще темно. Но храм был уже полон. С этюдником на ремне через плечо и рулоном бумаги под мышкой я пробралась вперед и повернулась к окну, намереваясь сложить свой груз на подоконник. Меня пропустили, кто-то попятился. Кто же? Да наш Ильин, наш длинный педагог! Я сложила вещи, встала в двух шагах от него. И тут священник начал произносить молитву «Господи и Владыко живота моего…», на которой я вместе со всеми начала класть земные поклоны. Несомненно, Ильин видел меня, но, видно, успокоился и не ушел. Он прошел потом на исповедь, а я была вынуждена уйти, не дожидаясь конца Литургии, так как время мое истекло. Итак, мы сделали вид, что не видели друг друга (так в те годы полагалось).

Ильин многократно проводил свои лекции с нами в Третьяковке. Потом он дал нам задание написать сочинение. Тему мы могли выбрать по желанию. Я взяла картину Иванова «Явление Христа народу», писала с увлечением, много цитировала из Евангелия. Недели через две, когда мы изучали стили, листали альбомы, снимали кальки, вдруг вошел Ильин.

— Где тут Пестова? — спросил он.

Студенты указали на меня. Я сидела в углу и не могла подняться, так как держала на коленях тяжелую книгу — переводила узор. Ильин подошел, наклонился ко мне и показал мою тетрадь.

— Вы сами писали? — спросил он.

— Да, конечно, — отвечала я.

— А чем пользовались?

— Первоисточником.

— Чем? — переспросил Ильин.

— Библией, — прошептала я, подняв голову.

Он быстро встал, отвернулся и зашагал обратно, сказав только на ходу:

— Надо бы побольше раскрыть связь внешности с внутренним содержанием. Но, все равно, прекрасно написано!

У двери Ильина пытались задержать, спрашивая оценку и тему моего сочинения. Он сказал только: «Пять!» — вырвался и убежал. Он сберег нашу тайну.

Был у нас один преподаватель живописи, а именно старик Константинов, который вел себя возмутительно. Солидный, с длинными, ниже плеч, седыми волосами, с такой же бородой, он обычно медленно двигался по коридору, посещая наши мастерские, когда ему вздумается. Видя его приближение, студенты давали знать другим и разбегались. Мы знали, что без хозяина холста профессор до него не дотронется. Как-то я не успела смыться, и Константинов застал меня за работой.

— Где же ребята? — спросил он. Я развела руками:

— Не знаю.

Константинов поморщился, прищурился, взял мой мастихин (ножичек для красок) и счистил весь мой труд.

— Вот теперь лучше стало, — сказал он и удалился.

Вот этого-то все и боялись. Ведь после такой «поправки» невозможно за оставшиеся четыре часа (до сдачи работы) восстановить то, над чем студент трудился уже двадцать часов перед этим.

А в другой раз, когда мастихин мой ему не попался под руку, Константинов харкнул в свою ладонь и старательно размазал плевок на моей картине, после чего молча удалился.

Нам задали писать этюд с обнаженной натурщицы — молодой девицы. Мне было так стыдно смотреть на это, что я смущалась и работа моя не клеилась. Наш уважаемый профессор Куприянов разводил руками, а я… я ушла, не закончив работу.

За благословением к старцу

Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег еще не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было ее тайное имя, а мы знали ее как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьей, недалеко от них ютилась в темной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз ее обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из ее карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала ее у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои теплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике ее разоренной обители отце Митрофане.

Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясен святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидать старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить мое учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему свое сердце.

Ноябрьским морозным днем мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замерзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и легким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замерзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.

Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких черных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую теплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделенная от комнаты занавеской, а перед ней — еще одна маленькая железная печка-буржуйка с черной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажженными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминающая скорее покойницу, чем живого человека.

Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола еще метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.

Батюшка был уже грузный, тяжелый, отекший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте- ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском, под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.

Скучающим взглядом я смотрела на бумажную церковь и все ждала, когда же мне откроется храм души этого светильника Божия, я жаждала убедиться в его святости, прозорливости, хотелось поскорее услышать от него что-то особенное, чтобы он разрешил мои недоумения, а, может быть, и направил бы мою жизнь по другому пути, благословив на брак. Я ехала к отцу Митрофану как к святому за исцелением, за советом, потому что я ни с кем не говорила еще о своем браке с Володей. Казалось, что батюшка понял мои мысли, из уст его полились длинные рассказы о его детстве, юности, о службе, о страданиях…

Как я жалею сейчас, что не записала все сразу, пока еще свежа была память. Сейчас, через двадцать четыре года, многое стерлось из памяти. Но все же сутки, проведенные мною под одной крышей со святым, произвели на меня такое впечатление, что я первые годы могла часами пересказывать родным все, что я слышала от отца Митрофана.

Про свое детство отец Митрофан рассказал, что в семье было много детей, отец был священником, дети обращались к родителям на «Вы» и звали их «папаша» и «мамаша». Когда ребенку исполнялось четыре года, отец подводил его к матери и торжественно объявлял, что с этого дня дитя может исполнять все посты. Из воспоминаний детства батюшка рассказал случай, доказывающий, что душа человека может отделяться от тела и являться в другом месте видимым образом. Такие чудеса мы видим в житиях святых, например, у святителя Николая.

В семье же Сребрянских случилось следующее: старшая дочка полюбила офицера из отряда, стоящего близ Орла. Хотя девушке исполнилось лишь шестнадцать лет, но свадьба состоялась. Вскоре молодой муж с полком, где он служил, должен был следовать на Кавказ. Он взял с собой молодую жену, и они в течение двух месяцев двигались вслед за войском, претерпевая все трудности и неудобства дороги.

В семье Сребрянских все жалели молодую сестру, с которой так неожиданно пришлось расстаться. Особенно тяжело переживала разлуку мать.

И вот однажды маленький Митрофан с братцем пяти лет сидели на деревянном полу и играли бумажными лошадками. Был яркий солнечный день. Рядом в соседней комнате сидела за рукодельем мать. «Вдруг мы с братцем, — рассказывал батюшка, — увидели нашу уехавшую сестру, которая прошла мимо нас и села на стул у окошка, грустно положив голову на руку. «Мамаша! Сестрица приехала», — позвали мы мать. Мать тоже увидела свою старшую дочку и встала, чтобы идти к ней, но в это время видение исчезло. Чрезвычайно встревоженная мать позвала отца и рассказала ему, как все мы втроем одновременно видели сестрицу. Родители решили, что сестра умерла и душа ее пришла навестить нас. Запомнили день и час явления, послали телеграмму в то место, куда следовал полк. Вскоре пришло письмо, что сестра жива и здорова, благополучно прибыла на место жительства и хорошо устроилась. В памятный день они как раз прибыли на новую квартиру. Разгрузка вещей, распаковка поклажи, длинный путь на лошадях, непривычная обстановка, жара — все это чрезвычайно утомило молоденькую жену офицера. Она легла спать и заснула таким глубоким сном, что все окружающие думали, что она умерла. Но так как цвет лица ее не изменился, она ровно дышала, пульс не пропал, то ее не тревожили и решили дать ей отдохнуть. Утром она проснулась бодрая и веселая, причем не видела никаких снов. Но по дому она все еще продолжала тосковать, поэтому душа ее и отделилась от тела на несколько секунд, пришла к нам в видимом телесном образе».

К родителям в семье Сребрянских дети относились с необычайным для нашего времени почтением. Отец приходил домой усталый, садился, и дети стаскивали с него сапоги. «Однажды сестрица стаскивала сапог с ноги отца, и отец как-то нетерпеливо пихнул ее ногой. Я заступился за сестру. Ну и попало же мне за то, что я осмелился сделать замечание отцу», — рассказал батюшка.

Чрезвычайно трогательно батюшка рассказал, как, будучи юношей и окончив курс наук, просил благословение на брак у своих родителей, чтобы после принять сан. Супругу свою батюшка любил глубокой Христовой любовью. Я видела, с какой нежностью он в течение дня несколько раз наклонялся над постелью больной, предлагая ей свои услуги, спрашивая ее, не хочет ли она чего, и стараясь по выражению лица больной отгадать ее волю, так как она была без движения и не могла говорить, хотя все сознавала. «Олюшка моя, спутница моя дорогая, — говорил он, — сколько она со мной выстрадала! Ведь она вниз по течению Иртыша сотни километров плыла ко мне в ссылку на открытых плотах. Вы не можете себе представить, как это плыть несколько недель, без крова над головой, под ветром, дождем, солнцем, без удобств, а уж про питание и говорить нечего. И все-таки навестила меня, не оставила одного в далекой Сибири! Какая это мне была поддержка!».

Про молодые годы отец Митрофан говорил: «Детей нам Бог не давал… Тогда мы решили хранить целомудрие. Но какую же муку мы взяли на себя. Ей было легче — она женщина. Но мне-то каково: иметь рядом с собой предмет своей горячей любви, иметь полное право на обладание ею и законное благословение Церкви, и все же томиться и отсекать похоть плоти во имя добровольно взятого на себя подвига ради Христа! Эти страдания можно перенести только с Богом».

Мне думалось, слушая речь батюшки: «Зачем он говорит мне об этом, когда я — девушка и еще не знаю плотской жизни?». Батюшка, как бы угадывая мои мысли, продолжал говорить на ту же тему, предсказывая мне состояние моей души лет через двадцать с лишним. «Вы теперь скоро забудете мои слова, — говорил он, — но, когда придут те обстоятельства вашей жизни, о которых я говорю, Вы вспомните мои слова и они послужат Вам утешением и опорой и укрепят Вашу молитву и веру». И, действительно, часть слов отца Митрофана уже оправдалась, и я, вспоминая его рассказы, благодарна ему теперь. Многое еще не сбылось, так как я еще живу, и Бог, как говорится, терпит грехи наши.

Наша беседа часто прерывалась. Садились за стол и обедали, причем народу было много. Все время кто-то приходил к батюшке, нас прерывали, батюшка всех усаживал за стол. Электричества в селе не было. День быстро сменился длинным темным вечером, и на столе появилась керосиновая лампа. Старушки выходили на холодный двор, кому-то было жутко, а батюшка сказал:

— А зачем бояться? И нечистого нечего бояться. Он сколько раз придет сюда и сядет в кресло под образами. Ведь до чего нагл — рядом со Святыми Дарами дерзает садиться! И начнет надо мной издеваться, ногой меня в мой огромный живот (грыжа) бьет, да я не чувствую — ведь он ничего не может. Если Бог не разрешит ему, он ничего и не может!

— Батюшка, а Вы бы скорее перекрестились, чтобы он пропал, — учу я отца Митрофана.

— Да, он сразу исчезает, он не выносит креста, — отвечает батюшка, — да только я не спешу, еще посмотрю на него, какой он отвратительный, безобразный и — бессильный.

Батюшка брал Библию и читал псалмы на понятном родном языке. Читал он громко, с чувством и всем велел слушать: «Ведь это же беседа души с Богом и надо читать псалмы по-русски, чтобы уму и сердцу было доступно», — говорил он. По временам батюшка вдохновлялся и весь будто преображался. Он вдруг начинал ходить вдоль комнаты быстрыми и легкими шагами, глаза его сияли, он рассказывал плавно, интересно, увлекательно. Все затихали, сидели, затаив дыхание, а речь отца Митрофана звучала громко и ясно, унося нас в далекое прошлое. Перед нами проносились картины 1905 года, когда батюшка молодым полковым священником был среди солдат на фронте на Дальнем Востоке. Вот он причащает раненых, вот исповедует умирающих солдат, вот отпевает, вот служит молебны перед боем. Все события этого времени он описал в «Записках полкового священника», изданных в 1906 году. Эта книжка попала в руки сестры царицы — Великой княгини Елизаветы. Она захотела познакомиться с ее автором лично и вызвала его в Москву. Война уже окончилась, и отец Митрофан снова служил в Орле.

В эти годы Великая княгиня задумала создать в Москве монастырь по типу западных, какие она видела за границей. Был составлен проект устава монастыря, выбранный из многих присланных на конкурс проектов. Великая княгиня одобрила проект, присланный отцом Митрофаном, но никак не могла подобрать сестрам обители духовника, какой требовался по уставу отца Митрофана. А по уставу требовался такой священник, который, имея матушку, жил бы с ней не как с женой, а как с сестрой. Но так как такого не находилось, то княгиня предложила отцу Митрофану самому вступить в эту должность. Он был вызван в Москву и долго отказывался, так как любил свой приход и жалел свою паству, которая ни за что не желала расстаться со своим духовным отцом. Отец Митрофан был очень популярен в Орле, его все уважали и искали его совета. «Бывало, начнешь давать крест после обедни, а народ все идет и идет. С одним побеседуешь, другой просит совета, третий спешит поделиться своим горем — и так тянутся часы… А матушка все ждет меня обедать, да только раньше пяти часов вечера я никак из церкви не выбирался», — рассказывал батюшка.

Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием, и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твердо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орел, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется… Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце мое разрывается от горя… Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же в парке я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернет мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач вопли, рыдания… Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы, Москва ждала меня, а я медлил, и решение мое колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошел в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Ее возили по всей России и, когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал еще раз твердо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по- прежнему совершать таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу… Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошел, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».

Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживающий последний год своей многострадальной жизни.

То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошел к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал ее расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами, как сынок наш».

На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почетным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались еще места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.

— Батюшка, мне согреться хочется. Благословите меня на печку, —., просила одна.

— А уж я с ней рядышком легла бы, — умоляла другая.

— Я тоже могу туда забраться, — спешила третья.

— Да вы и печь-то провалите, — качал головой батюшка, растерянно озираясь кругом, словно ища глазами места, удобного для ночлега.

И так мне смешно показалось, как монахини попрятались за углом печки, будто смертного приговора боясь благословения лечь на столе, что я, сдерживая улыбку, смело и сочувственно смотрела на батюшку, говоря в своем сердце: как трудно Вам искоренять суеверия!

— Благословляйте меня, я не боюсь!

— А Наташенька в приметы не верит, молодец, — сказал он, — ложись, деточка, на столе — и сто лет проживешь, — пошутил он. Любившие меня монахини ахнули, у других же вырвался вздох облегчения. Мне было по-прежнему весело, а батюшка стоял задумавшись, будто прислушивался к внутреннему голосу.

— А смерть-то за плечами будешь чувствовать всю жизнь, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Это хорошо, — отвечала я, — ведь написано: «Помни час смертный и не согрешишь». Батюшка ответил:

— Да, помнить о смерти хорошо, а чувствовать ее рядом не очень-то приятно.

— Ну, воля Божия! — решили мы и улеглись на свои места.

Утром все куда-то разбежались и я имела возможность поговорить с батюшкой о своей жизни. То была не исповедь, а просьба о помощи духовной, просьба совета, указаний и разрешения моих недоумений. Батюшка задал мне несколько вопросов, среди которых был такой: чего я жду от молитвы, и бывают ли срывы и раздражения в моем поведении? Когда батюшка давал мне ответы, я сидела у печурки, а он больше ходил по комнате, устремляя вдаль свои глубокие глаза, и говорил, будто что-то видел:

— Не сокрушайся. Ты не будешь больше жить с братом. Чем скорее совершится ваше бракосочетание, тем лучше. На один мой вопрос он развел руками:

— Боже, как же так можно?

Я молчала, потом сказала:

— Люди так впали в грех, что обо всем имеют самые превратные понятия. А между тем, Бог создал все прекрасно и ничего не может быть скверного среди того, что сотворил Бог. Если же черпать знания у человека, то можно легко начать смотреть на жизнь глазами этого человека, то есть как бы сквозь грязное стекло.

Батюшка понял мои слова так: знание о физической стороне брака осквернит мою душу и не даст смелости идти по ясному пути воли Божией. Он смиренно склонил голову перед иконами: «Боже, пути Твои различны и неисповедимы».

Старушки мешали нашему разговору, то входя, то выходя из избушки. Больная матушка лежала в забытьи, а мы с батюшкой продолжали разговаривать. Он давал мне наставления, как вести себя с будущим мужем: «Мы, мужчины, грубая натура, а потому более всего ценим ласку, нежность и кротость — то, чего в нас самих не хватает. И нет ничего более отталкивающего мужчину от женщины, как дерзость и суровая грубость или наглость в женщине». Батюшка жалел меня, ужасался моей чрезвычайной худобе и говорил: «В двадцать два года выглядеть, как тощая девочка! Однако ты не потеряла женственной прелести».

Наконец, все собрались на молитвенное правило, после чего следовал завтрак. Я ловила каждое слово батюшки, и они врезались в мою память. Допивая чай из самоварчика, он говорил:

«Ах, если бы вы знали, что значит иногда стакан горячего чая! Я был вызван из тюремной камеры на допрос к следователю, но был в таком состоянии, что не мог ни соображать, ни говорить. Следователь (спаси его, Господи!) сжалился надо мной и велел принести мне стакан горячего крепкого чая. Это меня так ободрило и вернуло к жизни, что я смог отвечать ему. Я был приговорен к расстрелу. Я сидел в камере с приговоренными, из нас ежедневно брали определенное количество, и мы их больше не видели. О, это была тяжелая ночь, когда я ждал следующего дня — дня моей смерти! Но тут патриарший местоблюститель владыка Сергий подписал бумагу, в которой говорилось, что по законам советской власти Церковь преследованию не подвергается. Это спасло мне жизнь, расстрелы были заменены ссылкой. А как тяжело было ехать в ссылку! Мы лежали по полкам вагонов, и нам запрещено было вставать и ходить. Все тело ныло, организм требовал движения после нескольких суток лежачего положения. Молодой солдат с винтовкой ходил и строго покрикивал на нас. Да разве можно было доверить преступникам двигаться по вагону! Ведь среди нас каких только бандитов не было! Я молился и изнемогал от лежания. И вот я свесил голову с полки в проход и заговорил с солдатом: «Любезный! Да ты из Воронежа!». — «А ты откуда знаешь?» — удивился юноша. «А я из Орла! А в Воронеже знаешь такое-то место?». Мы разговорились, лицо парня просияло от нахлынувших воспоминаний о милых, родных местах. Осторожно озираясь, он сказал: «Слезай, походи». Так я был спасен. Это Господь меня помиловал, а так ведь я ничего не знал. Это действует благодать священства, она и только она. А то считают, что я что-то знаю, что я прозорливый! А это — просто благодать священства. Вот пришел ко мне этим летом молоденький пастушок, плачет, убивается: три коровы у него из стада пропали. «Меня, — говорит, — засудят, а у меня семья на руках». — «А ты где искал?» — спрашиваю. «Да двое суток и я, и родные, и товарищи всю местность кругом обошли — нет коров! Погиб я теперь!». Мы пошли с ним к остаткам разрушенной церкви (в двухстах метрах от моей избушки). Там горка кирпичей на месте Престола. А перед Богом ведь все равно это святое место, где алтарь был. Там таинство свершалось, там благодать сходила. Вот мы с пастухом помолились там Спасителю, попросили Его помочь нам найти коровушек. Я сказал пастуху: «Иди теперь с верой на такой-то холмик, садись и играй в свою свирель. Они на звук к тебе сами придут». — «Ох, батюшка, да мы там с братьями все кустики уже облазили!». Но пошел. Ну, и на самом деле: сидел пастух, играл на своей дудочке, и к нему в течение получаса все три коровы пришли. «Смотрю, — говорит, — рыжая из кустов выходит, а за ней вскоре и белянка, а немного погодя и третья показалась. Как из земли выросли!».

Этот и другой рассказ я слышала от людей еще до посещения батюшки.

В одной из окрестных Владычному деревень в избе за решеткой из металлических прутьев сидела бесноватая женщина. Никто не смел приблизиться к буйной одержимой. Родные ее пришли к отцу Митрофану и просили его помощи. Отец Митрофан, взяв Святые Дары, пошел в то село. Когда он еще был на пути, больная буйствовала, бес из нее кричал: «Не могу тут больше оставаться, отец Митрофан идет, он больше Ивана Кронштадтского, он меня выгонит!». Женщина притихла. Отец Митрофан безбоязненно вошел к ней, остался с ней вдвоем. После этого он вывел женщину к родным, уже совершенно здоровою.

В последние годы отец Митрофан был уже в сане архимандрита и носил имя Сергий, а его матушка — монахиня Елизавета. Он рассказывал, что принял этот сан по благословению оптинского старца Анатолия. Батюшка удивился, когда я сказала, что ничего не слышала о последних оптинских старцах. Я вообще мало что знала о жизни и не очень интересовалась. А тут я была удивлена, как интересуется батюшка политикой партии и правительства, с каким интересом он читает газеты. Радио у них не было, и батюшка просил всех приезжающих покупать для него всевозможные газеты и журналы, даже прошлых недель. Он восторгался остроумием министра иностранных дел Вышинского и пробовал говорить со мной о международных вопросах, но я оказалась тупой и гораздо меньше его осведомленной.

Батюшка вспомнил своего родного брата, убежденного коммуниста: «Мой любимый дорогой братец был горячий революционер. Было время, когда мы с ним горячо спорили и не сходились во мнениях. В последние годы своей жизни брат мой пришел к выводу, что прекрасные идеи коммунизма слишком высоки для народной массы. Не каждому, а лишь умным, одаренным людям дано подняться до того высокого морального уровня, который и требуется от каждого при коммунизме. Большинство же людей с мелкими мещанскими запросами не в состоянии постигнуть великого самоотречения на пользу общества. Мой бедный братец! Как горячо он, бедняжка, переживал, уже при советской власти, свое разочарование в людях!».

Сам же отец Митрофан был настроен очень оптимистично. Он верил, что наука достигнет такого момента, когда докажет людям существование иного, духовного мира, и люди убедятся тогда в существовании Бога, поверят в бессмертие душ, и будет «первое воскресение».

Все народы, Тобою сотворенные, придут и поклонятся пред Тобою, Господи, и прославят имя Твое (псалом Давида).

«Но ненадолго будет этот рай на земле. Испорченному тысячелетиями грешному человеку надоест и невтерпеж станет чувствовать над собой Владыку и покоряться Ему. Тогда люди взбунтуются на Бога, открыто объявят Ему войну… Тогда и придет конец. Не раньше погубит Бог мир, пока не даст возможности всем уверовать в Него».

Я впервые услышала такое представление о будущем. Никто никому не навязывает своего мнения, но каждый имеет свое дарование от Бога, у каждого свое понятие, своя личная вера в будущее.

Батюшка дал мне наставления, как в жизни относиться к людям: «Нет плохих людей на свете, а есть больные души, жалкие, подверженные греху. За них надо молиться, им надо сочувствовать».

Подошел час моего прощания с батюшкой. Я очень плакала, сердце мое сжималось, как будто я чувствовала, что надолго расстаюсь с угодником Божиим, которого успела полюбить за одни сутки. Радужная картина моей будущей жизни, предсказанная батюшкой, не могла утешить меня в момент разлуки. Я обещала ему еще раз приехать, но отец Митрофан твердо сказал: «Нет, в этой жизни мы с тобой больше не увидимся. На могилку ко мне — придешь».

Он оделся и вышел на улицу проводить нас. Я много раз останавливалась и оглядывалась на низенькую избушку, перед которой стоял батюшка, поддерживаемый под руку племянником. Он благословлял и благословлял нас, а мы долго оглядывались и шли тихо, как бы нехотя. День был серенький, тихий, морозный.

Пророчества отца Митрофана

Отец Митрофан раскрыл передо мной будущие события моей жизни. Конечно, не все — видно, те, в которых хотел помочь своей молитвой. Он предупреждал меня, что семью нашу будет окружать злоба, ненависть со стороны близких родных. Я не согласилась с ним.

— Батюшка, да ведь зло можно добром победить.

— Не всегда, деточка! В жизни очень сильно чувство зависти. И сколько бы ты ни одаривала завидующих тебе, от добра твоего их зависть не погаснет, а зло разгорится. Ну, да что-то терпеть надо. Ничего, счастлива будешь! То, что я тебе сейчас скажу, ты пока забудешь, а когда настанут тяжелые переживания, тогда все мои слова вспомнишь.

Я рассказала батюшке о том, что папа для меня — и духовный отец, и самый близкий друг.

— И как же я буду расставаться с отцом, когда настанет час его смерти?

Батюшка отвечал мне не сразу. Я видела, что он молится, внемлет голосу Господа, а потом говорит:

— О, сиять будешь от счастья, когда отец твой умрет. Будешь ждать этого с нетерпением, есть не будешь ему давать, заморишь голодом.

Больно и обидно мне было это слышать. Но словам отца Митрофана я верила, а потому сказала:

— Батюшка! Уж если Вам Бог открыл это, то попросите Его, помолитесь, чтобы мне не впасть в этот ужасный грех.

Последовало молчание, батюшка молился, потом просиял и сказал, улыбаясь:

— Да не уморишь папу голодом, Бог не попустит, не бойся.

— А все-таки, почему же я ему есть не дам? — не унималась я.

— Да, будут всякие соображения, оправдывающие тебя… — задумчиво сказал отец Митрофан.

Через тридцать пять лет, когда умирал мой отец, исполнилось предсказание отца Митрофана.

О будущем моем супруге отец Митрофан предсказал следующее:

— Он, как свечка, будет гореть перед Престолом Божиим в свое время, потом… Но это еще не конец, не все, не бойся… Опять вернется к Престолу, еще послужит, не унывай. И он, и ты — вы нужны будете Церкви.

Я говорю:

— Священник нужен Церкви, но его супруга зачем? У меня нет ни голоса, ни слуха… Чем я могу послужить Церкви?

— У тебя альт. Читать и петь будешь, проповедовать будешь.

— Батюшка, да сейчас и священники-то в церкви проповедей не говорят, видно, боятся. Запрещено…

— Другое время настанет. Вот тогда и запоешь в храме, да так, что даже голос твой слышен будет… Да сил-то уж у тебя тогда не станет. К закату будет клониться день твоей жизни. Даже ценить тебя будут. И в нашу Марфо-Мариинскую обитель придешь и для нее потрудишься.

Эти слова звучали странно и казались мне несбыточными.

— Батюшка! Да там одни руины… И вспоминать-то опасно о матушке Елизавете, как и о всех Романовых.

— Все переменится. Вот доживешь и увидишь…

И еще о переживаниях души моей в будущем говорил мне отец Митрофан, как бы укрепляя меня не падать духом.

— Может быть, мы будем жить, как брат с сестрой? — спросила я.

— Нет, — отвечал отец Митрофан, — в нашем веке остаться верными друг другу — великий подвиг… И какие же у вас детки будут хорошие… Если только будут! — улыбаясь, говорил отец Митрофан.

Моя судьба решается

Я вернулась в Москву окрыленная, восторженная, но телом совсем изнемогшая. Конечно, я все рассказала папе. А как только окрепла, поехала в Гребнево.

В эту осень мама уже не противилась моей дружбе с Володей, но донимала меня вопросами, желая что-то узнать. А мне нечего было ей рассказывать. Она этому не верила, чем очень меня огорчала. И вот я за самоваром в Гребневе с увлечением рассказываю о моей поездке к отцу Митрофану, о его жизни и обо всем, что узнала от батюшки. Только о самом главном, то есть о моих отношениях с Володей я не заикнулась, как будто и речи о том у старца не поднималось. Даже когда среди темнеющих полей мы прощались с Володей, когда ждали попутную машину, чтобы мне доехать до электрички, даже тогда я не смела сказать Володе ничего о моих чувствах к нему. Но я обещала и впредь молиться о нем, просила его навещать нас в Москве. И все… Володя обещал, как и раньше, приезжать.

Он приехал с известием о смерти отца Михаила, звал меня на похороны батюшки. Я поехала, но на поминки не пошла, хотя меня очень звали. Я знала, что мы с Володей будем в центре внимания, что нас посадят рядом, что кумушки будут между собой о нас толковать. А я не хотела в такой день привлекать всеобщее внимание. Я ужасно хотела есть, но терпела и гуляла одна вокруг храма, дожидаясь Володю. Наконец поминки кончились, и Володя пошел, как обычно, провожать меня. В этот раз и решилась наша судьба.

По дороге через поле Володя рассказывал мне о своей матери, о ее переживаниях за прошедшие годы. Он помнил, как у них отобрали участок земли, как увели лошадь, корову. Детей не принимали в школу. Родители вынуждены были отправлять детей на зиму к родственникам в Москву или в другие поселки, скрывая при этом, чьи они дети. А перед войной арестовали отца Володи, потому что он не согласился закрыть храм. Его арестовали под видом «злостного неплательщика» налогов, хотя в уплату налогов Володины родители отдавали все, что имели, даже собирали деньги у прихожан. Тогда у дьякона описали и отобрали все домашнее имущество, даже мебель, швейную машинку, о которой больше всего горевала мать, так как она сама обшивала детей. А их была пятеро, Володя был младшим…

На поле ложились сумерки, мы шли медленно. Володя рассказывал дальше.

Началась война. Братья — Борис, Василий и Володя — были на фронте, отец их — в тюрьме. Сестра Тоня жила в Москве, куда въезд был только по особым пропускам. Мать Володи Елизавета Семеновна осталась с одним старшим сыном Виктором, который работал на местном военном заводе, где имел «бронь», то есть был освобожден от военной службы. Неожиданно пришла милиция и арестовала Виктора. Был обыск, мать горько плакала. Сын утешал ее, говоря на прощание: «Мама, не плачь, я скоро вернусь, я же ни в чем не виноват». Но он не вернулся. Мать осталась одна. Весной она так нуждалась, что ходила по избам и просила дать ей хоть одну картошину. «Я не для еды, — оправдывалась она, — а чтобы огород засадить. Вернутся мои с фронта, а чем же я их накормлю?».

— Вот сколько пережила моя мама, — сказал Володя, — в какие времена мы живем… Но мама моя не упала духом, молилась, верила и жила надеждой… А Вы смогли бы пережить такие испытания?

— Очень тяжелые испытания веры, — отвечала я, — только с Божьей помощью это возможно. Но я знаю, что Господь никогда не пошлет нам страданий выше наших сил, Он всегда укрепит и поможет.

— Тогда нам с Вами можно будет идти по одному пути, — радостно сказал Володя.

И мы пошли молча, пока не поймали машину, на которой я уехала, пожав жениху руку.

От избытка чувств не говорят, но молча открывают свои сердца перед Господом. И Господь, всегда пребывающий с нами, наполняет души вверившихся Ему неизреченной радостью, блаженством… Так было и с нами. Видно, такой радостью сияло мое лицо, когда я, до смерти голодная, вернулась домой. Мама дивилась моему аппетиту… Ей все хотелось узнать, что у нас было: «объяснение в любви» или «предложение», как это бывает в романах. А у нас с Володей ничего не было. Было одно желание — исполнить волю Божию.

Конечно, папочке своему я все рассказала. При следующем разговоре с Володей один на один папа спросил его:

— Вы собираетесь жениться?

— Нет! — был ответ.

Папа передал этот ответ маме, и она расстроилась еще больше. А я понимала, что нам пока еще не следует торопиться. Ведь я еще училась, а жизнь была тяжелая, многие голодали, все было дорого, последствия войны давали о себе знать.

Второй раз Володя приезжал ко мне, чтобы сообщить о смерти матушки отца Михаила. Не прошло еще сорока дней со дня кончины отца Михаила, как супруга его мирно отошла ко Господу. Говорят, что перед концом отец Михаил говорил жене: «Ты тут долго без меня не задерживайся…». Господь исполнил желание слуги Своего, соединив супругов снова вместе для вечного счастья.

Общая радость

В конце 1947 года в стране была произведена денежная реформа. Говорили о том, что немцы в войну выпустили много фальшивых советских денег, чтобы подорвать нашу экономику. Мы видели, что бумажные рубли, десятки, сотни так обесценились, что в деревнях ими оклеивали стены. На рынке крестьяне собирали деньги мешками, а цены этим бумажкам не было. Все было очень дорого, рыночные цены на продукты были в сто раз выше, чем цены на те же продукты по карточкам. Но главная радость реформы состояла в том, что все карточки были сразу отменены. Впервые после семи лет карточной системы в конце декабря 1947 года люди смогли войти в магазин и купить себе что угодно и сколько угодно. Такого неподдельного ликования на улицах Москвы я ни разу еще не видела. Прохожие поздравляли друг друга, указывая на магазины: «Войдите! Там все есть! Бери сколько хочешь! Наконец-то мы почувствовали, что война окончена!».

Получив зарплату новыми деньгами, все сразу стали богаты и сыты. Казалось, некоторые обезумели от счастья. Я видела мужчину, который шел по улице, обвешанный баранками и маленькими сушками, как бусами, как поясами и через плечи. Со смехом, приплясывая, люди показывали один другому охапки хлеба и других продуктов. Мануфактура, одежда, обувь — все стало вдруг всем доступно. Кончилась проблема — где и что «достать», народ вздохнул облегченно.

Был декабрь месяц, лежал снег, морозило. Володя опять провожал меня через пустые поля до дороги на Москву. Стемнело, прощаться не хотелось.

— Что ж, будем ждать до весны? — спросил меня Володя.

— Что будем ждать? — не поняла я.

— Да нашу свадьбу, — пояснил он.

Тогда я рассказала ему о своем разговоре с отцом Митрофаном, который сказал мне: «Чем скорее поженитесь, тем лучше. Володя нужен Церкви Божией».

— Ну, тогда можно обвенчаться и мясоедом, то есть после Святок, — решил Володя.

— Надо все обсудить с родителями, — сказала я.

Он согласился, и мы назначили день так называемого сговора. Он приходился на 31 декабря — день именин моей мамы, когда все встречают Новый год. На этом решении мы и расстались, не сказав друг другу ни слова любви, только руки пожали и обещали молиться. Не скажу, чтобы чувств у нас не было, но исполнялись слова Священного Писания: «Уповающий на Господа хранит себя, и лукавый не приближается к нему».

В тот день, когда Володя пораньше ушел с поминок, мы на некоторое время остались среди дня одни в доме. Мать с братом куда-то ушли, может быть нарочно задержались на поминках в соседнем доме у отца Михаила. Тогда мы с Володей решили вместе помолиться. Мы читали мой любимый акафист «Сладчайшему Иисусу Христу». Вечером этого дня я сообщила папе, что Володя заговорил о свадьбе. Какою же радостью просияло лицо отца! Он подошел к иконам, благоговейно перекрестился широким крестом. Некоторое время он молча молился, благодаря Господа, что Он услышал наши молитвы. Потом папочка обнял меня, поцеловал и сказал: «Милостив Бог, все будет хорошо!». Потом он позвал в кабинет маму и сказал: «Зоечка! В День твоего ангела к нам придет Владимир Петрович. Будем обсуждать вопрос о свадьбе нашей дочки с Володей».

— Что? Как? О свадьбе? — воскликнула мама и села в кресло.

— Мы разве не видели, к чему идет дело? Так слава Богу! — сказал отец.

Тут мама тоже просияла, заулыбалась и сказала:

— Ну, слава Богу! Теперь, дочка, забудь все, что я говорила тебе напротив… Теперь твой Володя — мой будущий зять, и я его буду любить, как родного…

Мама хотела поздравить меня, но я возразила:

— Да ведь поздравляют-то после свадьбы! Вот приедет Володя и решит, как все будет, а пока будем молиться. Только мы не хотим ждать до весны, до Пасхи. Церкви нужен дьякон.

Мамочку свою я с этого момента не узнавала. Куда делись ее вздохи, ее подозрительность, ее опасения? Теперь голова ее была занята заботой о венчальном платье, о свадебном столе, о гостях и т.п. Мама вздыхала теперь только о том, как будет огорошен ее любимец Володя Даненберг, как будут огорчены его родители, ведь они надеялись видеть меня своей снохой, а мамочка мечтала, что Володя Даненберг будет ее зятем. Ей очень нравилось, как он, раскланиваясь с ней, целовал руки.

— Нет, твой Володя мне ручку целовать не будет, — с досадой сказала мама.

— Он-то тебе целовать руку не будет, — ответила я, — а ты ему будешь руку целовать.

— Что? Как? — засмеялась мама.

— Бог милостив, может быть, даст и это, — с надеждой, взглянув на образа, сказал отец.

Сговор

В день своих именин мама напекла, как обычно, пирогов с грибами, постелила белую скатерть, поставила на стол варенье. Все кругом было прибрано, всех охватило торжественное состояние, все мы ждали Володю, который должен был прийти уже не как гость, а как долгожданный жених. Мамочка моя боялась, что знакомые придут ее поздравлять, а потому заранее предупредила кого могла, что пойдет вечером в храм, «чтобы встретить Новый год с молитвой». Но телефонов в те годы почти ни у кого не было, поэтому случилось то, чего мы боялись. Пришла Ольга Васильевна Оболенская, бывшая княгиня, пришла Ольга Серафимовна Дефендова, бывшая монахиня Марфо-Мариинской обители. Приехал Володя, и папа быстро проводил его в свой кабинет, не желая до времени знакомить его с нашими друзьями, ведь родители мои еще не объяснились с ним и не могли называть Володю моим женихом. Мама занялась с гостями, накормила их. Ох, и характер был у моей мамочки — такой открытый, что ей невмоготу было сдерживать свое волнение. Гости заметили что-то необычное в поведении хозяйки, переглядывались с недоумением. Наконец, Зоя Вениаминовна не выдержала, позвала в кухню Ольгу Серафимовну и откровенно сказала ей:

— К нам пришел человек, с которым нам необходимо переговорить. Нам нужно остаться своей семьей… Уж Вы нас извините, но уходите скорее и уводите с собой Оболенскую.

Ольга Серафимовна обладала большим умом и чуткостью. Она тут же все поняла и сказала:

— Не беспокойтесь, через пять минут нас тут не будет. Она вдруг заторопилась, стала быстро одеваться и прощаться, говоря:

— Ах, я опаздываю, меня ждут…

Ольга Серафимовна открыла дверь и вдруг схватилась за глаз:

— Ой, ой! Как больно! Ой, мне в глаз что-то попало! Скорей воды. Ой, нет, не помогает, режет еще сильнее. Вот горе-то! Нет, надо к врачу, так можно и глаз потерять. Скорее ведите меня к врачу! Я сама не дойду, слезы из глаз, ничего не вижу… Ольга Васильевна, помогите мне. Ведите меня в глазную поликлинику, тут недалеко. Километр, не больше, мы и пешком дойдем. Только скорее, а то я могу глаз потерять, — говорила без умолку Ольга Серафимовна, закрывая лицо руками.

Мама не замедлила одеть Оболенскую, поручила ей взять под руку Ольгу Серафимовну и закрыла за ними дверь.

Папа и Володя вышли в столовую. Оба смеялись. «Ну и артистка Ольга Серафимовна, — говорил отец, — я и не знал за ней такого таланта». Родители усадили за стол улыбающегося Володю и стали радушно угощать его. У меня в памяти не осталось подробностей того вечера, но только помню, что все были веселы и довольны.

Встречать Новый год Володя поехал со мной в Обыденский храм. Впервые мы шли с ним по московским улицам рядом. Церковь была полна народа, хор пел великолепно, я была на небе от счастья. Когда мы пошли к выходу, я увидела у дверей своего профессора живописи Куприянова. Я смело подошла к нему, поздравила с Новым годом и добавила:

— Здесь мой жених. Вот он. Он псаломщик, но после нашей свадьбы будет дьяконом.

— Очень рад, — ответил профессор и пожал Володе руку, — желаю вам счастья.

Я с гордостью смотрела на Володю, он казался мне самым красивым на свете. С длинными волосами, с окладистой бородкой, баками и усами, Володя сильно отличался от всех. В те годы еще никто не носил бороду и никто не отращивал волосы. Молодых священников совсем не было, а старые подстригались, стараясь не отличаться от атеистического общества.

В институте профессор подошел ко мне на перемене и сказал: «Ваш жених произвел на меня сильное впечатление. Я пишу сейчас картину, и мне нужен прототип Христа. Не смог бы Ваш жених мне позировать?». Я обещала спросить Володю. Он решительно отказался: «Сейчас у нас каждый час на счету, не до позирования!».

Прощай, институт!

Приближались Рождественские дни. Я продолжала учиться, но голова моя была занята совсем другим. Все чаща и чаще предо мной вставал вопрос: смогу ли я совмещать замужество с учением? Товарищи-студенты меня уважали, один даже увлекался мной, пел рядом, когда мы работали в мастерской, а летом сидел на траве передо мной, любуясь моей соломенной шляпкой. «Я стерегу Наташу», — отвечал он товарищам, когда его спрашивали, что он делает. Это было в июне, когда у студентов Строгановки была практика в Останкино. Бедный мальчик работал только левой рукой, у правой на фронте был перебит нерв. Звали его Леонид Грачев, он окончил Строгановку и впоследствии прекрасно расписал храм Адриана и Натальи, где Володя, уже будучи отцом Владимиром, был настоятелем. Я так жалею, что не открыла Леониду мою веру в Господа, а ведь он как-то проговорился, что бабушка его была верующая и крестила его. Но времена были такие, что мы боялись доносов.

Только один студент Женя У. знал мои убеждения. Он рассказал мне, как поколебалась его вера в «светлое будущее», его атеистические мировоззрения. Он жил вдвоем с матерью-атеисткой, отца не было. До Строгановки Женя окончил «Училище 1905 года». Осенью студентов посылали копать картошку. Ночевали ребята по избам. Вечерами, от нечего делать, молодежь забавлялась спиритизмом. Все садились вокруг стола и вызывали духов. Конечно, ни ангелы, ни души праведников на сеансы к ним не приходили, их заменяли бесы. Прежде всего бес требовал, чтобы присутствующие сняли икону со стены и вынесли ее. Потом было требование снять нательные кресты. Но их редко кто носил в то время. Потом неизменно шло требование, чтобы Женя удалился. «Меня каждый раз выгоняли в другую избу», — рассказывал мне Женя. Тогда-то он и задумался над вопросом: почему же это происходит? Что бес не переносит креста и икону — это понятно, но чем он, некрещеный мальчишка, мешает им — этого он никак не мог уразуметь.

Когда я передала отцу наш разговор с Женей, он сказал: «Видно, душа у юноши настолько чистая и приятная Богу, что бесы знают, что в свое время Женя повернется к Богу. Господь настолько милостив, что не оставит доброго, хорошего человека без Своей благодати. Спаситель призовет его в свое время».

Однажды ночью Женя почувствовал приближение злого духа. От ужаса он схватил ножки сломанного стула и, сложив их крестообразно, поднял вверх. Мрачный дух тут же исчез. Тогда Женя задумался о силе крестной. Бедняга, он тогда еще ничего не слышал о Христе.

Мы подолгу беседовали с Женей на переменах, в столовой, по пути в музеи. Женя задавал мне такие глубокомысленные вопросы, на которые мне порой трудно было отвечать. Тогда я познакомила Женю с папой, который с радостью стал заниматься с ним духовным просвещением. Женя и Марк открыли вскоре (по секрету) моему отцу, что их вызывали поодиночке в НКВД. Им предлагали поступить туда на службу, поручали следить за нашей семьей, особенно за Николаем Евграфовичем, за его друзьями и обо всем доносить. Но юноши не были «иудами» и отказались. Женя просто мотивировал свой отказ тем, что «поругался с Наташей» и поэтому ходить к Пестовым больше не собирается. Он один из всего института знал о моей дружбе с Володей, но ни с кем об этом не разговаривал, берег мою тайну. Женя был очень талантлив, имел по специальности одни пятерки, но мне всегда казалось, что все его работы были мертвые, без души, а как будто высечены из камня или дерева. Наверное, потому что Женя не был крещен. Впоследствии, когда Женя крестился, работы его ожили.

С другими студентами у меня сложились хорошие, товарищеские, братские отношения. Я много помогала им в немецком языке, часто диктовала переводы длинных текстов. Я снабжала товарищей кусочками ластиков и карандашами, когда они на занятиях в этом нуждались. А они в ответ помогали мне натягивать холсты на рамы и забивать гвозди, что у меня получалось плохо.

Я чувствовала, что мне придется расстаться с институтом. Впереди была сессия. Обилие картин в Музее изобразительных искусств им. Пушкина уже не укладывалось в моей голове. Да и по композиции нам дали такую трудную работу, что мы не знали, как к ней приступить. Раньше я не пропускала ни одного занятия, ловила каждое слово преподавателя, а тут стала прогуливать, ездить на праздники в Гребнево: на Рождество, на Крещение… Дороги, морозы, богослужения… Моих физических сил не хватало.

Как-то мы сидели вечером с Володей друг перед другом, усталые после службы, и я сказала:

— Как я устала! Как трудно мне и учиться, и ездить сюда.

— Так кончай учиться, — ответил Володя.

— Разве мне бросить институт? — спросила я. Жених мой кивнул головой. — Ты разрешаешь? Да? Тогда я скажу об этом папе. Как-то он на это посмотрит?

В тот же вечер, оставшись одна с папой, я сказала:

— Душенька! Мне так невмоготу стало учиться, сил нет! Если бы мне уйти из Строгановки, то после свадьбы я бы смогла жить с Володей в Гребневе. Он согласен на это, он разрешает мне закончить с учебой.

Папочка взволнованно встал, опустил голову и зашагал по кабинету.

— Я так боялся этого, — тихо сказал он.

Мне показалось, что голос его задрожал и он заплакал. Но папа скрыл от меня свои чувства. Он повернулся ко мне спиной, будто стал что-то доставать с полки.

— Только уход свой оформи, все документы собери, — продолжил он твердым голосом.

Сердце мое подсказало мне, что папочка мой не Строгановку жалел, но ему было больно расставаться со мной. Мы так любили друг друга! Я подошла к отцу, обняла его, покрыла его щеки десятками поцелуев и долго ласкала его. Я говорила:

— Мы будем с тобой часто видеться, а летом ты проведешь свой отпуск у нас в Гребневе.

— Видно, так Богу угодно. Да будет Его святая воля, — грустно сказал папа.

Он не хотел расставаться со мной, но и не хотел своим горем омрачать моего счастья. А я ликовала, как тяжелая гора свалилась с моих плеч!

Перед свадьбой

Конец января я провела в бегах по институту, собирая документы. Как студенты, так и администрация и педагоги были ошарашены моим уходом. Тут и там меня спрашивали: «Что случилось? Почему Вы уходите?» — так это было для всех неожиданно. Ведь я была одной из самых прилежных учениц, никогда не пропускала занятий, все сдавала вовремя. А теперь я улыбалась и врала на каждом шагу. Правда была только в том, что я выхожу замуж и уезжаю туда, где должен быть мой муж. Так как я сияла от счастья, то мне верили. Девушки расспрашивали, какое у меня будет венчальное платье и тому подобное, кто-то просился на свадьбу, а иные ребята отворачивались угрюмо, как будто я их чем-то обидела. Педагоги, расположенные ко мне, советовали не забывать живопись и продолжать учиться и работать в этой области. Я успокаивала их, уверяя, что краски останутся со мной, что я и впредь буду писать маслом, только уже не по заданию, а «отводя душу». А когда меня спрашивали, куда я уезжаю, то я говорила, что об этом не могу сказать никому. Тогда сложилось мнение, что я еду за границу и что мой будущий муж будет на такой ответственной должности, где надо иметь около себя жену. Я не спорила, таинственно улыбалась и отворачивалась. В общем, все желали мне счастья в личной жизни, говоря, что это самое главное в жизни человека.

Бедные заблудшие овечки! Никто из них не понимал, что самое главное — это исполнять волю Божию, какова бы она ни была. Я знала, что впереди меня ждет жизнь, полная испытаний, забот, болезней, сопутствующих деторождению. Но этот крест посылался мне Господом. Святой старец дал мне на это благословение, поэтому я с радостью вступала в новую жизнь.

Свадебное платье шила мне мамина учительница рукоделья, преподававшая еще в Угличской гимназии до революции. Теперь старушка жила на окраине Москвы, где одноэтажные домики и сады напоминали деревню. Володя провожал меня туда на примерку платья. Мы долго шли, не спеша по заснеженным улицам города, любуясь зимней природой и обсуждая наши дела. Греясь в уютной комнате, мы удивлялись, с какой любовью и благоговением шилось мое белое подвенечное платье из крепдешина. Горели лампадки, старушка молилась, а потом садилась за работу. Когда она трудилась, то даже внучке своей не разрешала войти в свою комнату, охраняя свой труд, как святыню. Фасон мы с ней сочинили строгий: с высоким воротником, с длинными рукавами и длиной до пола. Мы знали, что готовить одежду к таинству венчания надо особо, потому что на нее сойдет благодать Святого Духа. Володе мои родители тоже сшили новый костюм.

Ко дню Ксенофонта и Марии, на который была назначена свадьба, приехала из Нижнего Новгорода (тогда город Горький) моя крестная — тетка Вера, папина сестра. Мы с ней друг друга очень любили, хоть и редко виделись, раз или два в году. Накануне свадьбы я хотела вымыть полы и взялась за ведро, но тетка остановила меня:

— Нет, нет! Сегодня мы тебе мыть полы не дадим!

— Да почему же?

— А вдруг ты нечаянно зашибешься, так уж «до свадьбы не заживет»!

Мы вспомнили пословицу и засмеялись. Под руководством крестной я первый раз в жизни ставила тесто, училась готовить закуски. Я еще ни разу не слышала про майонез, чему крестная дивилась. Ведь у нас в семье никогда не было ни закусок, ни выпивок, ни «столов». А тут от соседей принесли бокалы, рюмки, салатницы, вазы, тарелки… Так непривычна мне была эта суета, нежелательна. Но что делать! «Свадьба бывает один раз в жизни!» — объясняли мне родные. Даже бабушка Евникия, которая все двадцать лет провела в нашей кладовке, одевалась в отрепья, найденные в помойных ящиках, и та открыла свой сундук, на котором спала, и достала два скромных ситцевых платья. Она показала их мне, ласково спросив:

— Какое из них мне надеть на твою свадьбу — с розовыми цветочками или с голубыми?

Я была удивлена и спросила:

— Откуда у тебя платья, бабушка? На что она ответила:

— Я их всю жизнь берегла для твоей свадьбы.

Родители спросили меня, какой иконой я бы хотела, чтобы меня благословили. Я выбрала самую большую и самую красивую, с Афонской горы, «Утешение в скорбях и печалях». «Эта икона принадлежит матушке Магдалине, — ответил отец, — но мы спросим у нее разрешения» (это была та самая монахиня, которая возила меня к отцу Митрофану. Она хранила у нас свою икону).

Матушка Магдалина была невыразимо обрадована вопросом папы. Она сказала: «А я ведь ломаю голову, что мне подарить на свадьбу Наташеньке. Ведь у меня ничего нет!». Целуя меня, она говорила: «Как хорошо, что ты выбрала именно эту икону. Уж так умеет утешить Царица Небесная! Никто лучше ее не утешит. А скорби и печали у всех в жизни бывают, без них не проживешь. Но призывай Святую Деву, и Она утешит так, что никаких скорбей не почувствуешь, радость духовную даст тебе Богоматерь!». И сбылись слова матушки: вот уже пятьдесят лет сияет над нами сей образ Богоматери, утешая и радуя!

День свадьбы

В день свадьбы мама и крестная меня наряжали, завивали, причесывали и одевали… Я все молча переносила, не возражала им, но ни в чем не принимала участия, как будто свадьба меня не касалась. Какое-то тихое и торжественное настроение охватило меня, все стало безразличным, что было вокруг. Только к Господу беспрестанно обращалось мое сердце, прося милосердия, но это было без слов. Впоследствии я поняла причину моего состояния. Оказывается, отец Митрофан в те часы надел полное иерейское облачение, митру и венчал нас с Володей заочно, находясь сам в далекой ссылке. Он с чувством читал перед Господом все положенные молитвы, как бы вручал нас всемогущему Богу. Окружающие отца Митрофана матушки были недовольны и говорили ему: «Такую религиозную девушку надо было направить по монашескому пути». На что отец Митрофан отвечал: «Ах, вы ведь не знаете, что Богу нужны дети, которые будут от этого брака. Это моя последняя свадьба». Батюшка прислал нам в благословение иконочку Черниговской Божией Матери. По сторонам Царицы Небесной были изображены святитель Николай и преподобный Сергий. Так батюшка пророчески предсказал нам имена наших старших сыновей. Мы не поняли этого и второго сына назвали Серафимом. Однако он, приняв монашество, стал Сергием. В день нашей свадьбы, чувствуя в душе молитву отца Митрофана, я была как бы на небесах, спокойна и безучастна ко всему, что происходило вокруг. Меня посадили между мамой и крестной в машину, привезли в храм и оставили до окончания службы в боковой комнатке притвора. Тут с меня сняли пальто, шаль, поправили фату. В храме был ремонт, поэтому в комнатушке рядом со мной стояла огромная икона, снятая с иконостаса из-под купола. На ней был изображен Бог Отец, на коленях у Него — Сын-Ребенок, а в ногах — Дух Святой в виде голубя. Итак, я очутилась рядом со Святой Троицей. Я поняла, что это Промысел Божий, ибо у Бога нет ничего случайного. «Вот, Я с самого начала с тобой», — будто говорил мне этот образ. Я слышала, что Володя уже давно в храме, что он причащался. Мне сказали, что в этот день до венчания мы не должны видеть друг друга. Так оно и было. Но когда через головы людей я увидела далеко в правом приделе высокий лоб своего жениха, то почувствовала, как улеглось мое волнение. А когда священник соединил навеки наши руки, мне стало совсем спокойно. Я с жадностью ловила каждое слово молитвы, все было мне ново, но совершенно понятно, хотя я еще ни разу не видела венчания (они были под запретом). Стоя со свечой в руке, я поражалась содержанию молитв, их глубине и смыслу. Я чувствовала, что плотная толпа, окружающая меня, молится за нас с Володей. «Благослови их, Господи, — взывал священник. — Сохрани их, Господи…». И все милые родные и знакомые повторяли сердцем эти слова. Вопреки установленному обычаю удалять с венчания родителей я просила маму и папу быть рядом со мной. Ведь ничья молитва не будет так горяча и сильна перед Богом, как тех, кто дал мне жизнь. Папа пригласил прекрасный хор, и нотные песнопения величественно оглашали своды старинного храма. Рассказывали потом, что когда басы грянули «Положил еси на главах их венцы…», то дрожь пробежала у людей по коже. А когда сопрано стали повторно выводить «От каменей честных…», многие от умиления заплакали. Все шло своим чередом. Мы договорились с Володей заранее, что «общую чашу» он постарается выпить один, так как у меня от вина может закружиться голова. Поэтому я не пила, а только мочила губы. Но вот венчание окончено, мы повернулись лицом к народу. О, полный храм! А лица все знакомые, улыбающиеся, радостные! Начались бесконечные поздравления. Папа стоял рядом, брал у меня подарки, которые так и сыпались к нам в руки. Наконец, мы двинулись к выходу. Впереди нас с Володей шли два его маленьких племянника, неся иконы, которыми нас благословляли. Мальчики были сыновьями Володиного брата Бориса, пропавшего без вести на войне. По дороге домой мы заехали в фотографию. Нас пропустили без очереди, кругом слышался шепот: «Молодые — невеста с женихом». Фотограф сказал: «Что-то настроение у вас обоих не свадебное. Надо улыбнуться!». Эти слова разбудили меня. Я вдруг поняла, что все тревоги, опасения наши уже позади, что можно радостно вздохнуть. Мы переглянулись с Володей, он притянул меня к себе, и я впервые улыбнулась после долгого сосредоточенного состояния. Дома нас ждал накрытый стол и дорогие гости. Маркуша был в числе шаферов, а потому присутствовал и за столом. Подруг моих не было, а только родственники да друзья родителей. Квартира у нас была тесная, много людей вместить не могла. Я сидела между Володей и крестным. Это был очень милый, добрый человек, с которым мой отец познакомился еще в тюрьме, когда были в 1923 году арестованы члены Христианского Студенческого Кружка. Константин Константинович, так звали крестного, страдал диатезом, поэтому лицо его было постоянно воспалено, глаза слезились, нос краснел и разбухал. Казалось, что из-за своей внешности Константин Константинович был робок и неудачлив. У него были постоянные неприятности на работе, постоянные трудности с квартирой. Когда началась война, он с женой и двумя крошечными очаровательными дочками едва успел добраться до Москвы. Их дача находилась где-то близко от шоссе, по которому шло стремительное наступление немцев. Семья не успела вовремя собраться и бежала от немцев, в чем была: с мешком за плечами, пешком. Уходили под обстрелом, уводя двух своих дочек — двух и четырех лет. Младшая дочка была моей крестницей, и я ее часто брала домой к себе поочередно со старшей. А мать их клали в больницу по знакомству, чтобы дать ей прийти в себя и окрепнуть после всего, что они пережили. Да, много они хлебнули горя, но никогда не унывали, всегда были радостны и благодарны Богу за все. Только после замужества я узнала от Володи, что Константин Константинович был тайным священником. И где совершал он таинства, когда не имел ничего, кроме уголка с постелью, над которой висел шкафчик с иконами? И вот, этот страдалец и молитвенник сидел рядом со мной за свадебным столом. Он в детстве часто посещал меня, поддерживал мое желание рисовать, был ласков и кроток. И хотя я не знала, что он священник, но благоговейное чувство вновь охватило меня в его присутствии. Прочитали молитвы перед едой, монахиня Ефросинья из Марфо-Мариинской обители басом провозгласила над нами «многая лета». То была подвижница Фрося, которая во время летаргического сна была на том свете и видела тайны загробного мира. И хотя такое благочестивое общество сидело за столом, однако не обошлось без возгласов «горько» и требования поцелуев. Володя предупредил меня об этом, и я не возражала. Мы благоговейно, как в храме, прикладывались друг к другу, будто образ целовали. Нашим поведением руководили слова послания апостола Павла: «Тело ваше суть храм Божий, и Дух Божий живет в вас». Так как мы были в центре внимания, то кушать я почти ничего не могла. Вина я не пила, к холодным напиткам тоже не привыкла, хотелось горячего чая, тишины и покоя. Хотелось, чтобы поскорее окончился этот шум, это нервное напряжение. А Володя был общителен и весел, он привык бывать в обществе, никого не стеснялся. Часа через два гости стали расходиться. Лишнего никто не пил, пьяных не было. Мама отвела меня в свою комнату, позвала Володю, велела ему, по старинному обычаю, снять с меня фату. Он долго путался со шнурочками на моем затылке, пока крестная не пришла ему на помощь, и после этого мы выпроводили его за дверь. Я с облегчением переоделась в теплое платье, закуталась и быстро собралась в дорогу, в Гребнево. Часов в восемь вечера мы вместе с матушкой Елизаветой Семеновной и Володиным братом Василием простились со всеми и пошли на вокзал. За час езды на электричке мы отдохнули. Но вот, мы стоим в Щелково на мосту через Клязьму и ждем попутную машину, чтобы доехать до Гребнева. На улице ни души, машин не видно, мороз крепчает… Володя закутывает меня в пуховую шаль, которую дала мне мама. Сначала я отказывалась ее взять. Теперь же она мне очень пригодилась, я сразу согрелась в ней. Так мы стояли довольно долго, но машин все не было. Что же делать? Я усердно молилась святителю Николаю, который помогает всем путешествующим. Чтобы не мерзнуть дальше, мы решили идти пешком, а если покажется машина, то «проголосуем». Матушка еле бредет, у мужчин в руках по чемодану с моим приданым. Все же я с Володей ушла далеко вперед»; но мы то и дело оглядывались, чтобы не пропустить машину. Поднялись на гребневскую гору, оглянулись — вдали засветились фары. «А вдруг в машину посадят Васю с матушкой, а нам не остановят?» — подумали мы и пустились бежать навстречу машине. Крытый брезентом грузовик остановился, когда мы уже подбежали к нему. Володя закинул за борт чемоданы, мы легко вскочили, но старушку-мать Вася тщетно пытался водворить в кузов. Поскольку борт у машины не открывался, то бабушка повисла поперек борта, доски которого пришлись ей под ребра. — Поднимай ноги! — командовал Вася, но Елизавета Семеновна, будучи на седьмом десятке, не могла этого выполнить. Мы тащили бабушку кверху за руки, за шубу, но напрасно. — Ой, вы мне руки вывихнете! — вопила она. Наконец, она взмолилась. — Ребята, задыхаюсь, не могу! Уж вы меня или вниз или вверх, хоть куда-нибудь стащите! Трагично? А нас смех разбирал. Володя выскочил из машины, вдвоем они ухватили мать за ноги и перебросили ее через борт в кузов, как кидают мешки с картошкой. Я вцепилась в ворот свекрови, оберегая ее лицо от повреждений. Старушка грохнулась мне под ноги, но, слава Богу, ничего себе не сломала. Ребята запрыгнули в кузов, машина понеслась. А мы так развеселились, что хохотали все двадцать минут пути. Вдали показался наш храм — величественный, освещенный луной. Кругом мертвая тишина, село давно спит. И тишина сходит на сердце. Вот старенький домик, в который я имею теперь право войти как свой человек. Соседка натопила печки, засветила лампады, в доме тепло и уютно. В передней комнате на столе появился начищенный самовар, он кипит и поет. И душа поет хвалу Господу: «Вот я и ушла из суетного мира. Теперь здесь, в тишине лесов и полей, под сводами храма мы с Володей будем воспевать хвалу Господу. Но, кажется, всей жизни нашей будет недостаточно, чтобы воздать Тебе, Боже, должное благодарение». С такими мыслями мы мирно попиваем чаек, кушаем огромный самодельный торт, который принесла нам живущая поблизости Елена Мартыновна. О, сколько же труда и любви вложила в этот торт святая эта старушка! И черносливом, и абрикосовым вареньем, и крыжовками пестреет пышная кремовая крышка. А ведь сама старушка не пришла, видно, понимала, что мы вернемся смертельно усталыми. Но что это? Стук в дверь. В комнату входит отец Борис со своей матушкой. Они начинают нас поздравлять и извиняются, что не были на венчании, так как у батюшки была служба в храме, ведь это было воскресенье. Супруги усаживаются за стол. Они удивлены, что все так скромно. Видно, они рассчитывали найти у нас продолжение свадебного пира, а тут кроме торта ничего нет. А мы с Володей не догадались захватить с собой из Москвы хоть что-нибудь из закусок или еды. Но мы все сыты и хотим спать. Однако не тут-то было: отец Борис начинает произносить длинную речь с поучениями о семейной жизни. Вася уходит, исчезает и мать, у нас с Володей глаза закрываются от усталости, мы ничего уже не воспринимаем из пышной речи отца Бориса. Часы на колокольне пробили двенадцать часов ночи, а гости все не уходят. После батюшки говорит матушка, потом опять батюшка. Мы молчим, дремлем сидя. Наконец, они уходят. В трех шагах за перегородкой наша постель. Мать Володи взбила нам перину и подушки, чинно все застелила. Володя кидается на постель и моментально засыпает. Я ложусь рядом совершенно обессилевшая, не в состоянии пошевельнуться. Слава Тебе, Господи, все кончено.

После свадьбы

Следующий день после свадьбы мы с Володей были сонные, не могли ни о чем думать, ни о чем говорить, ни что-либо чувствовать. Нервное утомление предыдущих дней давало себя знать. Теперь, когда все тревоги были позади, хотелось отдохнуть. Даже близость молодого мужа мне была в тягость. Хотелось снова побыть одной, отдохнуть так, как я отдыхала раньше, то есть в одиночестве. Я вошла в комнатку свекрови, свалилась на первую попавшуюся кровать и заснула. Старушка свекровь была поражена, увидев, что мы с Володей спим в разных комнатах. Но удивляться было нечему, мы просто еще не привыкли друг к другу, а силы нас уже оставили, требовался отдых. Нам предстояло снова ехать в Москву на примерку подрясника для Володи.

Моя мама вместе с крестной в эти дни, не разгибаясь, шили Володе его первый подрясник. Володя съездил к архиерею, который его слегка проэкзаменовал, спрашивая устав служб и гласы [5]. Все это было знакомо Володе с детства. Служа в армии, он ничего не забыл. Длинными вечерами, дожидаясь своего генерала, у которого Володя служил денщиком, он напевал молитвы. Он рассказывал, что поддерживая в печке огонь, грея чайник, он мысленно переносился в храм, будто участвуя в богослужении и молясь Богу.

Архиерей назначил рукоположение в ближайшую свою службу, то есть в день памяти святого мученика Трифона. Володя готовился к принятию первого священного сана. Мы ночевали в Москве. Папа предоставил нам свой кабинет, где мы с ним ежедневно все годы изливали перед Господом свои сердечные молитвы. Кругом иконы, духовные картины, множество лампад. Папочка отдал нам самое дорогое, что имел в жизни, а именно свой уголок, в котором беседовал с Богом. Вот святость! В ночь перед рукоположением Володя долго молился со свечой в руке. А ясным морозным утром мы уже поднимались к храму, красиво возвышающемуся на холме среди маленьких заснеженных избушек. Всю Литургию я простояла слева от прохода к Царским вратам, у самого амвона. Сюда посреди иподьяконов подводили моего супруга в белой одежде. Я молилась, чтобы Божья благодать сошла на него. Все слова молитв я понимала. Я не могла подняться с колен от прилива чувств. «Аксиос, аксиос, аксиос», — раздавалось в воздухе.

Дома были поздравления, обед с родными и опять срочный отъезд в Гребнево, так как вечером — всенощная накануне праздника Сретения Господня, где Володя должен служить.

Впервые мой Володя, теперь уже отец дьякон, совершает с духовенством торжественное богослужение. Ни заминок, ни ошибок… Все говорили, что дьякон служил так, как будто он уже многие годы стоял перед Престолом. Старики храма (молодые тогда не ходили) преподнесли в подарок дьякону большую богослужебную свечу, украшенную и расписанную цветами. «Гори, отец Владимир, как свеча перед Всевышним», — сказали прихожане свое пожелание.

Так начал мой супруг свое служение. Обедню в Гребневе служили не ежедневно, а только в праздники и воскресные дни. Но почти каждый день привозили покойников, отпевание которых без дьякона не происходило. Часто были заказные обедни, перед которыми утреню служили часов с восьми. По вечерам служб не было, так как автобусы в те годы к храму не ходили, шоссе еще не было проложено, машин было еще мало, лошадки тянули сани-розвальни. Еще не было на селе ни газа, ни водопровода. Ходили на колодец, спускаясь к пруду, черпали воду, держа ведро рукой, ложась животами на обледенелый сруб колодца. Все это было для меня ново и интересно. Прежде других мы с Володей решили оклеить обоями свою пятиметровую комнатушку, стены которой пестрели страницами из старых журналов и газет.

Я напрасно старалась послать Володю в Калининскую область к отцу Митрофану, который ждал приезда моего супруга. Володя все откладывал, ссылаясь на морозы, на дела, на службы. Мне казалось, что он боялся встречи с прозорливым старцем. И все же он назначил как-то день отъезда, но вечером сказали, что завтра с утра привезут покойника. Опять поездка сорвалась! А в те годы после отпевания родственники умершего везли священника и дьякона к себе домой на поминки, с которых к ночи часто никто не возвращался домой. На поминках выяснилось, что где-то в соседнем доме лежит старушка, желающая причаститься. Вот и дело для духовенства на следующее утро. А потом родители новорожденного в ближайшем доме ребенка звали к себе для совершения таинства Крещения. А рядом просили избу освятить — новоселье справляли. Так и застрянут наши батюшки в каком- нибудь селе дня на два-три. А я все стою у окна и вглядываюсь вдаль — не покажутся ли среди березок розвальни с Володей. Но я не скучала: этюдник был со мной, и я через стекло окна писала зимний пейзаж с храмом. Я помогала свекрови печь просфоры, шила занавески, ходила за водой, за дровами, топила голландку. Иногда Володин брат Василий сам приносил воду, но были дни, когда он уезжал за свечами и другими товарами для храма, в котором был старостой. Тогда в домике царила тишина, можно было молиться и читать духовные книги, которыми обильно снабжал меня мой дорогой папочка. Раз в неделю я навещала родителей в Москве, оставалась у них ночевать, а на следующий день возвращалась в Гребнево с тяжелым рюкзаком за плечами, набитым вкусными продуктами из столицы. В деньгах мы в первые годы нашей супружеской жизни не нуждались, так как родители мои ежемесячно аккуратно давали мне порядочную сумму. Жили мы тогда вчетвером одной семьей, не считаясь деньгами. После реформ все казалось дешево, всего было много. Дома появилось козье молоко, Василий принес со двора двух маленьких козочек и поместил в углу кухни, сделав для них загон. Они мило блеяли. А вечерами мы с Володей забирались на русскую печку и грелись там, слушая завывания ветра и бой часов на колокольне. Мы рассказывали друг другу что-то, смеялись… Так потихоньку мы стали привыкать друг к другу. Ведь до свадьбы у нас не было возможности поближе познакомиться друг с другом, а теперь нам некуда было спешить, не о чем заботиться. Я теперь часто вздыхала полной грудью.

— Ты о чем вздыхаешь? — спрашивал Володя.

— Я облегченно вздыхаю, потому что как будто груз с себя сбросила: не надо ничего запоминать, ничего долбить. Все заботы сбросила! Так мне легко, так хорошо стало!

Я расписала побеленную русскую печь, нарисовав на ней стаю летящих гусей. На шее каждого гуся сидел ребенок. Все, кто к нам приходил, восхищались, и было так радостно.

Первая весна в Гребневе

Великий пост. Храм пустой и холодный, промерзший. Сложили печь-буржуйку и топили ее перед богослужением, но теплее не становилось. Маленькая печурка не могла согреть огромный храм с множеством окон и закоулков. Пять-шесть старушек жмутся к кирпичам печки, хор приходит только в воскресенье, а Литургию Преждеосвященных Даров поет один мой дьякон да соседка-старушка Александра Владимировна Сосунова. У нее прекрасный голос — сопрано. Ей семьдесят лет, но она пела всю жизнь, и голос ее звучит прекрасно. Она становится перед Царскими вратами рядом с моим дьяконом, и они с чувством выводят: «Да исправится молитва моя…». А вторить им некому. Хорошо, если три-четыре старушки встанут на клирос, а то я одна. Зато и чтений на мою долю доставалось столько, что можно было охрипнуть. Ну, и Володя подходил, читал пророчества и другие незнакомые тексты Ветхого Завета. Я с замиранием сердца вникала в новые для меня службы. Учась в институте, я не имела возможности посещать по будням храм, великопостные службы были для меня тайной, покрытой мраком. А теперь я с трепетом ждала, когда вынесут свечу и возгласят: «Свет Христов просвещает всех». Тут колени сами подгибаются и невозможно не положить земного поклона. А потом, когда в полутьме и пустоте храма под куполом разливается пение дуэта Володи и Александры Владимировны, то чувствуешь душою, что «силы небесные с нами невидимо служат».

Мне было ясно, что теперь в посту Володе отлучаться уже нельзя. Он был и за псаломщика, и пел, и в праздники служил дьяконом. А в конце марта, когда стремительно стал таять снег и разлились весенние воды, ни о какой поездке не могло быть и речи. Тут приехал к нам кто-то из Москвы с известием, что отец Митрофан отошел ко Господу. Сжалось мое сердце, и я горько заплакала. О, как я жалела, что мой муж не сподобился увидеть этот светильник веры!

Но горевать много не приходилось. Наступила весна, из парка доносился крик грачей, которые прыгали тут и там по тающей грязи дорог. Потом скворцы запели над домами. Бывало, иду утром по морозцу к колодцу, а у скворечников заливаются птицы на заре, славят Бога. А над озером чайки кричат, а там уж и невидимый глазом жаворонок запел в небесах. А дома пахнет свежим хлебом: матушка печет просфоры и артосы. К концу поста причастников становится много. «Володенька, помоги тесто месить», — просит мать сына. У Володи сил много, и он хорошо вымешивает тесто. Володя приносит домой белые пасхальные облачения, которые надо постирать и подштопать. В те годы для храмов ничего нового не шили, а старые облачения были уже грязные, гнилые, они рвались и рассыпались. Над ними много приходилось трудиться. Даже мамочка моя принимала в этом деле активное участие: делала новые подкладки, штопала… Да вознаградит Господь рабу свою Зою, много сделавшую для храма и всегда бесплатно.

Но вот и Страстная неделя с ее беспрерывными ежедневными богослужениями. Я впервые слышу в храме «Се, Жених грядет в полуно-щи…» и «Чертог Твой вижду, Спасе мой, украшенный…». А слова эти мне с детства знакомы. Помню, как мамочка напевала эти молитвы, когда убиралась и гладила перед Пасхой. В храме на Страстной неделе я раньше не бывала — училась. А в Гребневе я стала понимать, как много теряют православные, пропуская службы в последнюю неделю Великого поста. Ждут Пасхи, ждут радостной встречи с Господом, а провожать Его на страдания никто не идет. Все хотят радоваться с Ним, но мало кто хочет с Ним плакать. А ведь в эти дни Спаситель говорил: «Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие свершится». Он говорил: «Душа Моя скорбит смертельно…». Очень жаль, что мало православных, которые сказали бы, как апостол Фома: «Пойдем за Ним и умрем с Ним!».

Собрали деньги на украшение святой Плащаницы. Нужны были цветы, но они продаются только в Москве, а ехать никто не может. Тогда вызвалась я — мне не привыкать ездить. Но шоссейные дороги в те годы весной перекрывали, автобусы и тяжелый транспорт не пускали, пока земля не оттает, боясь испортить шоссе. Потому я должна была добираться до Гребнева с поезда пешком километра четыре. Но я не испугалась, надеялась на свои молодые силы.

Приехав в Москву, я навестила родителей, пообедала и пошла в цветочный магазин. Там у меня глаза разбежались, такие кругом роскошные цветы стояли. Я выбрала из корзины четыре белые и уже хорошо распустившиеся гортензии. Упаковали мне их в два свертка, поставив меньшие корзины на большие, укутав плотной бумагой доверху и обмотав все веревками. Я бодро вышла на улицу, неся в каждой руке по высокому закутанному букету. Конечно, сесть с такой поклажей в транспорт я не могла и пошла до вокзала пешком, а это километра три, да и вес приличный — двенадцать килограммов! Тяжело, но ничего, иду с остановками. Так и дошла и села в поезд. Когда доехала до станции Фрязино-Товарная, уже наступил вечер. Погода стала портиться, подул сильный ветер, налетел колючий мелкий снег. Я иду, а ветер бьет в лицо, клонит мои букеты, как легкие паруса, в обратную сторону, рвет бумагу. Напрасно я останавливаюсь и пытаюсь закрыть цветы бумагой, скоро от нее остаются только жалкие клочки, нет ничего, чем можно было бы закрыть цветы. А морозный ветер уже остудил землю, лужи под ногами замерзают. Кругом дома незнакомые, некуда зайти, чтобы укрыться от ветра. «Господи, Господи, помоги мне!».

Совсем стемнело, когда я, измученная, дотащилась до дома. Все мне сочувствовали, но горе обнаружилось утром, когда широкие листочки гортензий, обожженные морозным ветром, повисли как тряпочки, почернели, остались только круглые белые головки, их почему-то мороз не погубил. Мне было до слез обидно. Но никто меня не упрекал, не ругал, наоборот, все жалели. «Мы сами виноваты, что никто не взялся Вам помочь», — говорили старушки-церковницы. Но как теперь украсить Плащаницу? Володенька выручил. Он объявил прихожанам, чтобы они, кто может, только на Пасху, принесли в храм домашние цветы в горшках. Люди принесли фикусы, олеандры и другие зеленые растения. Горшочки обернули белой бумагой и поставили вокруг Плащаницы, а между домашними цветами поместили головки гортензий, длинные голые стебли которых спрятались в принесенной зелени и ветках вербы, воткнутых в землю.

В те годы чин Погребения Спасителя совершался ночью. Народу было мало, все собирались идти в храм на следующую ночь — Пасхальную. Но не сравнимо ни с чем богослужение с Великой Пятницы на Великую Субботу! Тихо, молитвенно звучат слова канона, умильно, печально поет хор, все стоят со свечами, как на похоронах. Духовенство поднимает Плащаницу и несет ее над собой. В широко открытые двери храма все тихо выходят под звездное небо. Ночь прошла, светает. На темно-голубом небе розовые облака, мелкие, как спинки овечек. А тут, вокруг храма, печальные овечки стада Христова провожают во гробе мертвое Тело своего Спасителя. Земля под ногами еще замерзшая, воздух легок, свеж, кругом невозмутимая тишина. Замолкло пение канона «Волною морскою», все проходят под Плащаницей. А там уже гремит пророчество о всеобщем воскресении. В сердце звучат слова Господа: «Печаль ваша в радость будет!».

Проходит несколько часов и начинается торжественная обедня Великой Субботы. Я любила сама читать пятнадцать паремий, которые, как обычно, подготавливают к чуду Воскресения. Читала я четко, не спеша, с выражением, стараясь, чтобы все было понятно. Слушали тогда внимательно, так как «посторонних» еще не было, они приходили позднее, ко времени освящения куличей. «Посторонними» называли тех людей, которые в течение всего года не ходили в храм, а лишь освящали куличи на Пасху и запасались святой водой на Крещение.

Как же радуется сердце, когда начинается «перекличка» хоров: «Господа пойте и превозносите во веки!», «Славно бо прославися!». Потом трио перед Царскими вратами тоскует по Воскресению, как бы прося Христа: «Воскресни, Боже…», «Воскресни, яко Ты царствуеши во веки!». Не пройдет и пяти минут, как духовенство переоденется во все белое. Снимаются черные покровы, на иконы вешаются белые полотенца, белые ленты… Пост кончился.

В 50-е годы народ будто не понимал всей глубины и торжественности службы Великой Субботы, поэтому в храме было тихо и благоговейно. Только часам к двенадцати начинали тянуться вереницы женщин с узлами в руках. Очередь за свечами, очередь прикладываться к иконам, очередь святить… В храме до вечера стоит шум, говор, беспорядок. Наконец, на улице темнеет, освящение куличей окончено, двери храма закрываются. Все куда-то исчезли, видно, пошли отдохнуть перед Заутреней. Мы с Володей остались вдвоем, перед нами святая Плащаница. А на полу беспорядок, бумаги, скользкая грязь, которую натащили на обуви пришедшие издалека по весенней распутице. Володенька приносит ведра с водой, тряпки и начинает мыть полы. Я следую его примеру. Еле успели прибраться, заперли храм, спешим домой переодеться к службе.

Первая моя Пасха в Гребневе

Пасхальная Заутреня не оставляла такого сильного впечатления, как Великая Суббота. Уж очень много неверующих людей шумело вокруг храма. Мощные удары колокола отчасти заглушали говор народа, но в непроглядной темноте церковного двора среди черной толкающейся толпы тут и там вспыхивали огоньки папирос, слышались окрики — и все это оставляло тяжелое впечатление. А с одиннадцати часов вечера и храм, и паперть забивалась такой плотной толпой, что пройти вперед и в закоулки храма (где было чуть свободнее) старым людям уже не было возможности. На крестный ход кроме духовенства и хоругвеносцев уже никто не выходил. Певчие сцеплялись руками друг за друга и шли, рискуя остаться на улице. Меня предупредили, и я осталась с левохорами, среди которых в ту ночь появилось много чужих, незнакомых лиц.

С великим трудом протиснулись вслед за священством хоровики, и толпа сомкнулась. Шум продолжался до конца Заутрени. Наконец около двух часов ночи неверующие ротозеи ушли, и стало потише. И зачем они приходили? Разве не смогли б они, даже из любопытства, посетить Пасхальную службу в течение всех последующих дней? Возможно, что по заданию партии приходили, чтобы нарушить благолепие Праздника.

В те годы во все дни Пасхальной недели духовенство обходило окрестные дома, поздравляя жителей с Праздником. Это называлось «ходить по приходу», а кончился этот обычай с приходом к власти Н. Хрущева. Он запретил все богослужения вне стен храма: и крестные ходы по улицам, и панихиды на кладбищах, и молебны по домам, и освящение домов, колодцев, садов и (мучительный для духовенства) вынос покойников. Тогда прекратились эти печальные шествия с гробом по селам, шествия с пением молитв, с остановками у каждого дома, из которого выйдут хозяева и сунут в руки священника денежку или записочку с именами. Тогда опять очередная остановка на три-пять минут. Летом это не страшно, но в дождь, под ледяным ветром, в трескучий мороз… После таких «выносов» мой дьякон возвращался домой окоченелый, с обледенелым подолом рясы и подрясника, а главное — охрипший, без голоса. Старое духовенство старалось избегать этих «выносов», посылало молодых, они, мол, выносливее. Но Володенька мой в те годы без конца кашлял, дышал над паром картошки, эвкалипта и т.п. А в 48-м году «по приходу» ходили еще много. На престольных праздниках: два раза святителя Николая, два раза преподобного Сергия, в соседнее село на Георгия Победоносца, так как свой храм у них был закрыт. Ходили славить Христа на Рождество, ходили окроплять святой водой на Крещение, ходили на Пасху. В общем, ходили, сколько позволяли время и силы. Володя с детства ходил с отцом, поэтому знал все дома, в которых принимали. Теперь он ходил уже два года как псаломщик, а с 48-го — как дьякон. Он шел по одной стороне улицы, а священник — по другой. На улице они встречались, и Володя показывал батюшке те дома, где их ждали. Во многих домах предлагали угощение, но духовенство обычно отказывалось. Тогда давали с собой пироги, яйца, куличи и т.п., платили и деньгами — кто сколько мог. Окончив обход деревни, усталые и охрипшие батюшки наконец садились за стол в избранном ими доме. Большей частью это были дома бывших священников, певчих или членов церковного совета.

Однажды Володя мне сообщил, что будет один день ходить по селу Райки, где церковь была разрушена до основания. А отдыхать вечером будет у вдовы священника, старенькой матушки. «Ты приходи, Наташенька, туда ко мне, вместе будем лесом домой возвращаться. Туда около пяти километров». Я с радостью согласилась. Уж очень было скучно сидеть одной в пасхальные вечера, когда все кругом ликовало: солнце грело, птицы пели, кусты покрывались белым пухом. Я подружилась со своей огромной цепной собакой, которую я кормила, спускала гулять по ночам и брала с собой на этюды. После обеда я захватила хлеба для пса и позвала его: «Джек, за мной!». И мы весело зашагали. Володя так подробно описал мне дорогу, что я шла, как по знакомому месту, и скоро нашла нужную хатку. Проходя через лес, через поляны, я нигде не встретила ни души, один Джек бежал то спереди, то позади меня. Но как же душа ликовала, до чего же было хорошо в весеннем лесу! А в хатке меня встретили как дорогую гостью — с поцелуями и поздравлениями. Милая дочь хозяйки усадила нас с Володей рядом, долго усердно угощала. Матушка ее смиренно вспоминала прежние годы. Но вот стало темнеть, и мы поспешили в обратный путь. А как вошли в лес, то смерклось совсем. Дорогу за эти часы залило водой, мы ее с трудом отыскивали. Мы шагали в высоких сапогах, а Джек плюхался в воду и плыл к нам, когда мы его манили хлебом. Было так смешно и так радостно… Счастье теплой весенней ночи охватило наши сердца.

Часть II. Испытание провинцией

Нелады на приходе

Итак, я с 48-го по 68-й год, то есть целых двадцать лет, прожила в селе Гребнево. Вдалеке от городского шума, от общества неверующих, среди родных и друзей быстро мелькали недели за неделями. Летом мои дорогие родители снимали комнату поблизости от нас, и я часто с ними виделась. А зимой я сама каждую неделю их навещала, чаще всего одна, так как муж мой был вечно занят приходом. Я тоже уделяла много времени приходской жизни, о которой у меня постепенно складывалось совсем иное мнение, далекое от того, какое было до свадьбы. Если раньше я видела священников, горящих верою, гонимых, готовых умереть за Христа, видела в основном на богослужении, то теперь мы знакомились семьями, встречаясь изо дня в день. Почему-то многие священники проводили долгие зимние вечера у нас на кухне, сидя часами за самоваром. В Москве у нас в семье ели быстро, у стола не задерживались, все расходились по своим делам: мама много шила, папа читал, писал, молился, мы с братом учились или читали. Радио дома не было, вечером царила тишина. А в семье Соколовых, куда я теперь попала, вечерние чаепития тянулись до ночи. Если никто ничего не рассказывал интересного, то Василий (брат Володи) приносил карты. Я знала, как отрицательно относился мой отец к этому пустому провождению времени, а поэтому подбирала подходящую литературу и часто читала всем вслух. Спасибо папочке, он умел снабжать нас духовными книгами, доступными пониманию простых людей. То были описания детских и юных лет подвижников благочестия, отрывки из творений Нилуса и т.п. Володя мой в эти первые годы, да и в дальнейшем, много читал, пополняя свое духовное образование, которого у него не было. Но службы и уставы Церкви он знал великолепно. Он учил (на картошках) совершать проскомидию священников, которые присылались в Гребнево иной раз прямо из семинарии. Из атеистического общества, лишенные воспитания в православной семье, усвоившие взгляды на жизнь материалистов, молодые (по стажу) священники приводили меня в удивление и недоумение. Они оставались на приходе кто год, кто два, а кто считанные месяцы. Редко кто служил три-четыре года.

Старушки-прихожанки начинали сначала дивиться, потом осуждать действия батюшек… Были на приходе и «стукачи», которые постоянно писали жалобы. Один Бог без греха, а священники всегда были на виду у прихожан, потому что вынуждены были жить в сторожках при храме. Своим сыновьям и мужьям люди прощают, а от священнослужителей требуют совершенства. Назначались собрания прихожан (тогда еще разрешалось это делать без разрешения райисполкома, а в 60-е годы было запрещено). И как же яростно шумели и орали бабы, вспоминая друг за другом свои собственные прегрешения, отступления от веры, защищая священников или обвиняя их. Я бывала на этих собраниях и дивилась. Не прошло и двух месяцев после нашей свадьбы, как я умоляла Володю пойти на церковное собрание, сказать свое веское слово и утихомирить старух (Володя никогда не ходил на собрания). Его очень уважали, против него никто не шел, его мнение имело большой авторитет. Он откликнулся на мою настойчивую просьбу и пошел скрепя сердце.

На этот раз люди возмущены были тем, что священник обвинял старосту и других в расхищении. Ему казалось, например, что масло для лампад продают, а деньги скрывают. Его искушение дошло до того, что говорили, будто он сосчитал количество лампад, отвесил масла на каждую службу в лампаду и т.д. Ох, батюшка, не учел он, что подсвечники густо мажут маслом, чтобы воск к ним не прилипал! Священник был пожилой, но неопытный, Гребнево было его первым приходом. Он хотел, чтобы было между всеми полное доверие друг к другу, и поэтому уничтожил все инвентарные и бухгалтерские книги, ведущие приход и расход. Володя пошел на собрание, но меня просил не ходить. Я осталась дома. Дьякон мой скоро вернулся.

— Ну, что ты сказал? Чем утихомирил народ? — спросила я.

— Я напомнил священнику, что остерегал его уничтожать инвентарные и другие хозяйственные книги.

«Теперь, батюшка, Вы можете обвинять кого угодно и в чем угодно, но у Вас нет доказательства. Нигде не записано, сколько было куплено масла, свечей, кагору… и когда, на какую сумму куплено, и когда выдано на службу и продажу, и сколько осталось. Раньше запись всегда велась. Вы уничтожили тетради, а теперь людей обвиняете, но доказательства нет», — так сказал мой дьякон и ушел. А священник обиделся на всех и ушел с прихода. Еще снег не стаял, как из ворот церковных выезжали лошади, запряженные в розвальни, на которых качались фикусы, комоды, узлы и мелкая мебель. Епископ прислал другого священника. Это было на руку безбожному правительству — менять священников, раздувать вражду на приходах, не давать прихожанам возможности иметь духовного отца.

Так продолжалось долгие годы, до самой «перестройки». Одних мы провожали со слезами, недоумевая, в чем могли обвинять кроткого и смиренного батюшку, например, отца Василия. В тоне его речи, службы, в проповедях всегда звучала какая-то грустная нотка, от чего сердца наши трогались до слез. Он говорил просто, очень недолго, всего минут пять, но всегда глубоко затрагивал наши чувства. После него прибыл другой отец Василий — Аникин. Житейское горе привело его в семинарию, где он был одним из последних, то есть неуспевающих учеников. В первые годы после открытия семинарий поступить туда было нетрудно. Всех удивляло то обстоятельство, что после двадцати лет лютого гонения на Церковь еще нашлись люди, готовые встать на путь священнослужителей. Были и молодые, и среднего возраста. После окончания войны и присоединения к Советскому Союзу Западной Украины в семинариях появилось много украинцев. Они еще не знали о бедствиях Церкви в годы революции, до заграницы еще не дошли вести о зверствах и ужасах в ГУЛАГе и т.п. Эти культурные, милые молодые украинцы, окончив семинарии и получив приходы, удивлялись и не верили, когда им рассказывали об арестах, обысках, ссылках, пытках и всем том кошмаре, который перенесла Церковь до войны. Мне случалось с этим духовенством разговаривать, и они в страхе спрашивали: «Неужели такое может повториться?». Вполне понятно, что таких малодушных, не осведомленных прежде о «задачах партии», в НКВД не трудно было запугать или пригласить к себе на работу. Мы им только удивлялись: кажется, вдруг священник уходит с прихода, уезжает куда-то в далекие края, не простившись ни с кем, не объяснив даже собратьям- священникам своего «бегства». Были случаи, что бежали также из семинарии. «Видно, здорово его припугнули», — шептались мы между собой.

Отец Василий

Отца Василия Аникина не напугали, он до смерти оставался на приходе в глухом селении Подмосковья, в Душонове. До войны Василий Аникин был простым рабочим. Имел жену и детей. Неожиданно в трехлетнем возрасте, поболев недолго, умер их сынишка. Когда второй мальчик достиг трехлетнего возраста, то обварился самоваром и тоже скончался. Отец Василий говорил: «Не привязывайтесь сердцем к своему ребенку, не мечтайте о его будущем: если б кто знал, какое горе — потерять сына! Лучше б его совсем не иметь! Я чуть с ума не сошел. Я поехал на Север, где томились в ссылке святые оптинские старцы. Когда я вошел в вагон, то все убежали — такой у меня был ужасный вид. А старец велел мне пожить одному… Я уехал от жены. Несколько месяцев я скрывался в холодном доме, один, без людей…».

Видно, там происходило перерождение души Василия, видно, он приносил там покаяние Господу. Потом старец благословил Василия опекать большую семью, оставшуюся без отца-кормильца. Мать не могла заработать на хлеб, чтобы прокормить восемь малолетних детей. Василий стал работать лодочником, перевозить людей на другой берег. Весь свой заработок он отдавал бедной вдове. Она с детьми молилась Богу за своего благодетеля. Вдова ходила в оставшийся в захолустье храм, приучала детей к церкви. Приходили к ним в дом неоднократно из райисполкома, грозя отобрать детей у матери за религиозное воспитание. Хитрая вдова всегда говорила:

— Берите, всех восьмерых берите! Вот этого — первого баловника, да и других забирайте — они вам там жару дадут, не обрадуетесь! А мне легче будет.

Тут начинался детский плач:

— Мама, прости, не отдавай нас, мы исправимся! Присланные из райисполкома вступались за детей:

— Потерпи, Авдотья, вырастут — поумнеют, будут хорошими, расти их сама.

Так и вырастила Авдотья всех восьмерых в православии, верующими людьми. Они остались благодарными Богу за Василия, которого Господь послал им вместо отца.

Когда дети подросли, Василий поступил в семинарию. Гребнево было его первым приходом. Отцу Василию было лет пятьдесят, он был совершенно седой, с бородой и длинными волосами.

Несмотря на пережитые невзгоды, отец Василий был веселого нрава, задорная улыбка почти не сходила с его лица. Он не привез свою больную матушку в Гребнево, оставил ее на попечение родных, а привез в Гребнево только на похороны. Сам отец Василий одиночества не любил, проводил у нас все вечера, даже частенько ночевал (пока детей в доме не было, это было возможно). Свекровь моя уходила в кухню, предоставляя гостю свою постель. «Я сегодня спать не лягу. Всю ночь буду проповедь писать», — говорил отец Василий. Двери у нашей комнатушки не было, так как не было и печки. Тепло шло из большей комнатки, отделенной от нас занавеской. Проснулся раз мой дьякон среди ночи, уже светало. А за занавеской светло от лампы, и слышится мирный храп. Не сходя со стула, положив голову на груду книг, лежащих на столе, спит наш отец Василий. Утром дьякон говорит:

— Пора в храм идти! А отец Василий:

— Вы начинайте с отцом Иваном, я подойду… Проповедь не готова! Матушка, прочитайте, как у меня получилось?

Я читаю, нахожу, что предложения слишком длинные. Говорю:

— Батюшка, нельзя в одном предложении несколько раз слово «которое» употреблять, абсурд получается. Вот послушайте: «Икону отнесли в храм, которую нашел отец девочки, которую откопали…». Выходит, что девочку откопали?

— Ой, матушка, что Вы! Как так! Да я уж лучше по листочкам из книги скажу.

И старик вырывает из книг листочки, распихивает их по своим карманам.

— Батюшка, как Вам книг не жалко?

— Да у меня их полный сарай, от полу до потолка все книгами завалено. Были времена, я видел: везет лошадь воз книг. Спрашиваю у мужика, куда везет. Отвечает: «Сжигать!». А я возьму лошадь под уздцы, да заверну ее к себе во двор, да все книги у себя и спрячу, ведь все духовная была литература, из монастырей.

Таков был отец Василий. А говорил проповедь долго, но слушателей не захватывал. Бывало, разбредутся старухи по закоулкам, рассядутся по лавкам, о чем-то своем толкуют. И глухи они, и стары. Молодежи и мужчин в храмах в те годы совсем не было, а старухам не по уму было понять отрывки из богословской литературы, которые, вынимая из кармана и во множестве разложив на аналое, прочитывал восторженным голосом отец Василий.

Вскоре начали против него писать письма, сначала архиерею. Отец Василий затягивал иногда индивидуальную исповедь, от чего служба и начиналась, и кончалась поздно. У всякого человека можно найти недостатки, а к осуждению мы привыкали. Говорю «мы», потому что и я сама была грешна в этом, смеялась и раздувала в рассказах промахи в поведении священников. (Читающие, помолитесь, чтобы простил мне Бог!). Даже однажды я поехала с делегацией к архиерею, но, слава Богу, мы не попали к нему на прием. Однако отца Василия Аникина вскоре заменили другим священником. Но гнев Божий постиг нашу церковь: вся макушка вместе с крестом, куполом и шейкой под ним сгорела ночью от удара молнии. А отца Василия перевели в село Душоново километрах в тридцати от Гребнева. В последующие годы мы ездили к нему на престольные праздники, а он нередко посещал нас.

Паломничество в Стромынь

В день Казанской иконы Божией Матери (июль 48-го года) мы с мужем решили поехать на престольный праздник села Стромынь, которое от Гребнева километрах в тридцати. Дьякон мой, отслужив обедню и позавтракав, тотчас же без отдыху собрался в путь. Я в эти первые месяцы замужества старалась, где можно, сопровождать его. Проехали мы на автобусе до Душонова, а потом надлежало нам пешком еще около двенадцати километров шагать. Два километра мы шли по жаре через поле, а дальше углубились в лес. Извилистая узкая дорожка поросла высокой травой, не было заметно на ней даже колеи от телег. Лес высокой стеной или густым кустарником поднимался от нас справа и слева, от стены до стены было метра полтора. Под ногами чистые, прозрачные лужи, а кое-где в низинах — вода почти до колен. Мы разулись, с удовольствием шли босиком, путаясь в траве и цепляясь за мокрые ветви высоких кустов. Я никогда и не предполагала, что в Подмосковье есть такие дебри. На протяжении всей дороги мы не встретили ни души, нигде не было ни полянки, ни строения — лес и лес! Шли мы весело, быстро. Дьякон мой торопился, боялся опоздать ко всенощной, на которую был приглашен. Служил Володя великолепно: громко, ясно, без поспешности. Его приятный тенор радовал сердца и вдохновлял к молитве. Вот и начали его приглашать повсюду (до прихода к власти Хрущева это разрешалось).

Наконец мы вышли на вырубку: широкая просека была вся в пнях и бревнах, где-то близко шумела электропила. Вдали показалась колокольня. Муж предложил мне отдохнуть на бревнышках, а сам чуть не бегом поспешил к храму — время было на исходе. Как же мне обидно стало, что он меня одну оставил, я чуть не плакала, но сил идти не было. Отдохнув, я пошла уже тихо, решив, что к службе я уже все равно опоздаю. Каково же было мое удивление, когда из дверей сторожки мне навстречу вышло человек семь священников, а с ними и мой дьякон.

«А вот и моя матушка!» — весело сказал Володя, указывая на меня. Тут посыпались приветствия, поздравления с праздником… Настоятель храма провел меня на террасу и сказал: «Мы только что подзакусили перед всенощной, вышли толпой и наткнулись на Вашего дьякона. Мы обрадовались ему, повернули назад и еще раз уселись за трапезу. Второй раз выходим — матушка перед нами! Ну, уж Вы тут сами угощайтесь, отдыхайте и приходите к нам в храм».

Ночевали мы в сторожке. А утром после обедни меня поразил торжественный крестный ход. Шли около километра по селу, по полю, шли к развалинам древнего монастыря, которого и следа-то не осталось, лишь кое-где среди поля виднелись глыбы камня и кирпича. Тут под спудом находился гроб святого Саввы Стромынского, которого здесь почитали. К нему и шел на молебен народ. Шли с иконами, с хоругвями, с пением. Духовенство все в блестящих рясах, народ разодетый в пестрые платки и яркие платья. Солнце палило, а мы все шли, шли… Дороги в ямках, в кочках, в лужах, но людям нипочем: идут бодро, стараются не только приложиться к чтимой иконе, но и «нырнуть» под нее. Для меня все это было ново и непонятно. Молитва для меня была — беседа с Богом один на один, в тишине, смиренно сосредоточившись, а тут — шум, толкотня, потом застолье с водкой, вином и. шутками… Разве это угодно Господу? Свершилась святая Его воля. Вскоре приход в Стромыни был закрыт лет на сорок, но храм не был разграблен и снова открыт в 1992 году.

«Там убоятся они страха, где нет его…» (Пс. 13:5)

В июльскую жаркую пору случилось однажды дьякону и священнику посетить отдаленное километров на шесть село, где просили отпеть покойника. Там был разрушенный до основания храм, а вокруг этого места — кладбище, где продолжали хоронить. Священником был тогда отец Иоанн, старый, лет восьмидесяти. В годы преследований он работал садовником, видно, потому и уцелел. Подали телегу, собрали облачения, кадило, свечи и уехали. Отпели, захоронили покойника, пошли кушать — на поминки. Народу было много, угощали сытно, пили, вина не жалели. Дьякон стал напоминать разгулявшимся мужикам, что пора бы им подать лошадь с телегой, ведь батюшка старый, устал. «Ладно, дома будете», — был ответ. Наконец распрощались, сели и поехали. Возчик был сильно пьян и весел. Лошадка бежит, парень поет… У леса дорога расходится, парень дергает вожжи — лошадь сворачивает в сторону.

— Эй, паренек, нам надо прямо!

— Нет, батя, я дорогу знаю, направо путь ближе, — и опять горланит песню.

Въехали в лес, стало темнеть. Парень петь перестал, покачивается, повесил голову. Дьякон говорит:

— Дай мне вожжи, а сам отдохни.

— Нет, не дам. Я взялся довезти вас до Гребнева и довезу.

— Да ведь ты не туда нас везешь, — говорит дьякон, который вырос в этих местах и знает окрестности, как свои пять пальцев. Но мужик упрям, заехал в такие дебри, где уж и дорога теряется.

— Слушай, ты заплутался!

— Сам заплутался, сам и выеду, чуть правее возьму, и вернемся на правильный путь.

Парень повернул в сторону. Метров через шесть телега уперлась оглоблями в мелкий ельник и встала. Напрасно парень понукал лошадь, идти ей было некуда — кругом тьма и непролазная чаща. Тут отец Иоанн схитрил:

— Я пройдусь малость, дорогу поищу.

— Нет, Вы не уходите, — сказал возчик. — Я Вас и Ваши вещи сам до дому Вам довезу, я не пьян, вещи не отдам, — и улегся на мягкий узел.

Дьякон спорить не стал. Прошло минут пять, отец Иоанн не возвращался.

— Не заблудился бы старик, надо его поискать, — сказал Володя и соскочил с телеги.

Возчик молчал и похрапывал. Дьякон вскоре догнал отца Иоанна, и они вышли на верную дорогу. «Дойдем пешком», — решили они. Ночь была теплая, тихая, большая луна вышла из-за тучки и озарила окрестность. Батюшки шли тихо, отец Иоанн держался за дьякона и опирался на свой высокий посох. Их темные рясы вместе с вещами остались в телеге, батюшки шли налегке в одних белых подрясниках. Наконец показалась светлая колокольня храма, золотой крест сиял над куполом. Тропинка вела через кладбище в гору. Тут отец Иоанн совсем выбился из сил:

— Хоть бы посидеть да отдохнуть, а кругом роса на траве, белый подрясник жалко…

— Ничего, мы найдем лавочку, — ответил дьякон и повел старика за кустарник. Кругом было тихо, часы на колокольне пробили два раза.

— Одышка прошла, пойдем, — сказал отец Иоанн.

Тут вдали у ворот кладбища послышались веселые голоса, смех.

— Ночная смена в Слободу возвращается, — сказал дьякон и тихо повел батюшку к дорожке.

Тут раздались крики и визг. Веселая компания девушек остановилась, повернула назад к воротам и бросилась бежать.

— Куда? Что вы? Не бойтесь! — громко кричал дьякон, размахивая своим широким белым рукавом.

Но топот ног и крики женщин заглушили его голос. Молодежь бежала во весь дух, пока не скрылась за поворотом.

— Бедняжки, как они напугались, — сказали батюшки и разошлись по домам.

Утром приехали колхозники из Райков и привезли облачения и рясы священников. Умная лошадка на рассвете сама выбралась из леса и привезла на свой двор спящего возницу. Крестьяне очень извинялись, что старому священнику пришлось самому среди ночи добираться до дому.

Прошло лет пятнадцать. В зимний темный вечер я сошла с автобуса и направилась к нашему домику у церкви. Впереди меня шли две женщины. Было жутко идти одной, поэтому я не отставала от них. До меня доносился их веселый непринужденный разговор. Но вот и храм недалеко, я почти пришла.

— Как мы в Слободу пойдем, через кладбище? — спросила спутницу одна женщина.

— Что ты! — прозвучал ответ. — Мы по ночам через кладбище не ходим, боимся… Мы однажды шли всей компанией с ночной смены, смеялись, шутили, и вдруг из-за кустов привидения двигаются… Мы как заорем! Уж мы бежали назад, жуть!

— Да вам показалось…

— Нет, нас было двенадцать человек. Все как один видели: одежды у них до земли, бороды, рукавами широкими машут… Такой страх! Мы теперь хоть три километра кругом в обход сделаем, но через кладбище ночью… убей, не пойдем!

Этими словами неверующие в Бога доказывают, что в глубине души у них еще есть страх перед загробным миром, есть вера в иной, духовный мир. Но, не имея в душах благодатной силы Божией, люди боятся даже думать о смерти, даже мысль о бессмертной душе приводит в трепет тех, кто далек от Бога. Они в руках сатаны, а поэтому боятся узнать истину, боятся всего и везде, живут в вечном страхе: «Что-то дальше будет?». Но без воли Всевышнего ничего не случится! Он как любящий Отец посылает нам то, что служит ко спасению наших душ. Часто нам трудно понять это сразу… Но со временем, с годами нам становится ясен Промысел Божий о душе каждого из нас. Тогда рабы Божий говорят: «Слава Богу за все!». А не познавшим здесь, на земле, Господа воля Его откроется, возможно, только в будущей жизни.

Начало моих болезней

Время шло. Мы с мужем привыкли друг к другу, началась супружеская жизнь. Инициатива была с его стороны, я не смела уклоняться, хотя кроме болезненных ощущений не имела ничего. Беременность не наступала. Я видела, с какой нежностью мой дьякон причащает детей, с какой радостью играет с маленьким племянником. И наша мечта с мужем была иметь своего Коленьку, но, видно, за грехи наши Господь не исполнял наше желание. Я каялась на исповеди духовнику, говорила, что мы не храним постных дней, не исполняем завета старца, благословившего наш брак. Духовник утешал меня словами: «Да вы оба еще сами, как дети — тощие, изголодавшиеся за войну. Вот когда будешь солидной дамой, тогда и рожать начнешь…».

Однако я сильно скорбела. Я горячо молилась, испрашивая у Бога дитя, просила своих подруг-монахинь и других лиц, умевших молиться, вспомнить мои прошения перед Богом. И вот, когда наступило второе лето нашей совместной жизни с Володей, я, наконец, забеременела. Но никто об этом не знал, к врачам идти я не собиралась, так как женский стыд удерживал меня от всяких процедур и консультаций. Ни литературы нужной мне не попадалось, ни советов ни у кого я не спрашивала — думала, что все естественно и потому будет нормально. В общем, я была еще настолько глупа, что стыдилась своего нового положения. А святая душа, зародившаяся во мне, видно, по воле Божией, не смогла удержаться в моем грешном теле, которое не сумело перестроиться.

Однажды я увидела пустые ведра, схватила их и побежала за водой. Я гордилась тем, что на селе меня хвалят, когда я несу с дальнего колодца два полных ведра воды. Гнилые ступеньки старого крыльца были пропитаны дождевой водой, ноги мои заскользили и я упала на спину. С грохотом пролетела я все десять ступенек, но быстро встала и ничуть не ушиблась. На несколько минут я вспомнила, что беременна, но так как никакой боли не было, я вскоре забыла о своем падении. Дожди шли, в лесу появилось много грибов. Как и в прошлое лето, мы с Володей продолжали совершать продолжительные прогулки по лесу. Собирать грибы доставляло нам большое удовольствие. Жареные и вареные грибы нам скоро приелись, мы решили насолить их на зиму. Понадобился уксус, которого не оказалось ни дома, ни в местном сельмаге. Я взялась привезти уксус из Москвы и поехала к родителям. Я ночевала с мамой. Я с удивлением сказала ей, что на белье моем что-то черное. «Это кровь свернувшаяся», — сказала мама и повела меня к врачу. Так начались мои муки, телесные страдания на всю жизнь. И вот попран женский стыд, я лежу в больнице и заливаюсь слезами. Врач велел мне лежать, не поднимаясь, из опасения потерять ребенка.

В больницу я попала первый раз в жизни. Я даже не знала обязанностей сестры и няни, путала их, обижала и попадала сама в неловкое положение. Но больных вокруг было много, они меня вскоре вразумили. В палате лежало человек десять, и все они без всякого стыда и смущения говорили о супружеской жизни, смеялись, рассказывали анекдоты. После целомудренной семьи я как в ад попала: хоть уши затыкай, а все равно наслушаешься всяких ужасов и гадостей. О, это было ужасно! Я в душе постоянно молилась, умоляла Господа вернуть меня домой, сохранить мне дитя. Но мне с каждым днем, после каждого осмотра врача становилось все хуже: кровь (уже алая) выделялась все обильнее. Врачи стали настаивать на «чистке», но я знала, что это грех, и отказывалась. Родных в больницу не пускали, я только писала им письма. В ответ мне писала мама. Она говорила с врачами, которые ей сказали, что необходимо сделать «чистку», иначе будет заражение крови. «Плод давно уже не растет, он мертв», — говорила врач. Я долго противилась, но начала повышаться температура. Мама писала мне: «Согласись, иначе Володя твой потеряет не только ребенка, но и жену, а мы — единственную дочь». Подушка моя не просыхала от слез, я сдалась. Болезненная процедура не так удручала меня, как потеря надежды иметь дитя. Врач была очень милая и внимательная женщина. Она всегда утешала меня, вселяла надежду на рождение в будущем сына, уверяла меня, что греха я не совершаю, так как плод давно уже мертв. Вскоре я вышла из больницы, убитая горем и пристыженная.

Прошла моя радостная, лихая молодость, покаянное, скорбное чувство наполнило наши сердца. Но «сердце сокрушенное и смиренное Бог не уничижит». Осенью я снова забеременела, снова надежда на милосердие Божие озарило нашу замкнутую провинциальную жизнь.

Мечта отделиться от родных по плоти

Ровно через год после нашей свадьбы женился брат Володи Василий. В доме появилась сильная, простая, грубая женщина Варвара. Она взяла на себя мытье белых деревянных полов, стирку половиков и другую тяжелую работу. Вместо коз во дворе вскоре замычала корова. В доме стала появляться слободская родня — отец, братья и сестры Варвары. Кто бы ни приходил, всегда на стол ставилась бутылка, подавалась закуска. Все это мне было дико и непривычно. Василий стал чаще пьянствовать, я узнала, что такое «запой». С ужасом увидела я его припадки эпилепсии. Со страхом я думала о том, как это жуткое явление может напугать детей. Но пока их не было. Только дети пропавшего без вести брата Бориса частенько прибегали из Слободы к своей бабушке. Мы с Володей очень любили шестилетнего Колю и десятилетнего Мишу. Я сшила Коле костюмчик, читала ему сказки, даже мечтала взять его в нашу семью. К счастью, отец Василий нас вразумил: «Нельзя брать детей у матери. У нее вся жизнь в них, без детей она начнет гулять». Я этого тогда не понимала, а Ирину (мать племянников) очень любила и всей душой старалась помочь ей в воспитании ее сирот. Когда Володя был на затянувшихся требах, я уходила в Слободу и навещала Ирину. В те дни это был единственный культурный человек, с которым я находила общий язык.

Судьба ее была печальна. Первого ее мужа арестовали (как инженера) и расстреляли. Она осталась с трехлетним Мишенькой. Володин брат Борис женился на Ирине перед войной и вскоре был мобилизован. Война застала Ирину в Москве с Мишей и трехмесячным Колей. Детей из Москвы эвакуировали, поэтому Ира поселилась в Гребневе у свекрови. А когда вернулся контуженый Василий, Ира перешла жить в Слободу, где работала в конторе колхоза. Вот туда-то я к ней и ходила, ласкала детей, старалась смягчить горе одинокой матери. На это свекровь моя реагировала неодобрительно, она считала Ирину гордой, суровой… Я же понимала, что ей тяжело жить в провинции, в грубости… Ирочка была культурной и милой, мы с ней полюбили друг друга. К сожалению, она вскоре совсем перестала посещать наш дом и даже детям запретила к нам приходить. Она боялась, что мальчиков настроят против нее, что она потеряет авторитет как мать, а это была бы погибель детям…

Но грустить мне было некогда. Уже осенью в доме появился очаровательный племянник Митенька. Голубоглазый, с длинными белыми кудрями, он был похож на ангелочка. Мы с Володей много возились с этим младенцем. Отец его все чаще бывал пьян, пропадал в «ограде» (то есть у храма). Варвара бегала и отыскивала мужа, приводила домой, ругала, даже била его. Володя с матерью пробовали усовестить Васю, но все это кончилось тем, что тот схватил ножницы и набросился на Володю. Я была свидетельницей драки, меня всю трясло. С этих пор мы стали мечтать о том, как бы нам отделиться и зажить своей семьей. Рядом продавался дом, но Володя не хотел оставлять мать, а она не думала уходить из своего дома. Да и денег просить у моих родителей мы постеснялись и дом прозевали. Одна надежда оставалась — на Господа Бога. Будучи в Москве, я встретила у родителей монахиню Ефросинью (из Марфо-Мариинской обители). Я горячо просила ее помолиться о нас у могилы незабвенного отца Митрофана. Папа мой, которому я открывала все невзгоды, и друзья семьи нашей — все молились о нас, и мы надеялись на Божие милосердие.

Зимой я пополнела, стала солидной, мамочка только и шила мне новую одежду. Я не ездила в Москву, но родители сами часто нас навещали. Они привозили нам много вкусных продуктов, несли тяжелые сумки, а если приехать не могли, то присылали молодого человека, который неизменно появлялся с огромным рюкзаком на спине. Мы все быстро съедали, ведь нас было уже шестеро, а по воскресеньям всегда приезжала из Москвы сестра Володи с подругой. Становилось все теснее. Что же дальше будет?

Промысел Божий

12 июня 50-го года мы с Володей надумали съездить в Москву. Автобусы к нам в то время не ходили, поэтому мы пошли на поезд на станцию Фрязино-Товарная, куда было около четырех километров пути. Мне все говорили, что надо больше ходить, тогда роды будут легче. Врачу я ни разу за всю беременность не показывалась, считала, что это лишнее, никаких анализов не сдавала. Чувствовала, что ребенок внутри порой трепещет, поэтому решала, что все нормально. До срока еще две недели оставалось.

Из дома мы вышли после обеда. Доселе светлое небо стало затягиваться тучами, вдали гремел гром, красивые облака, как горы, громоздились кругом, переливаясь всеми цветами. Кругом были широкие горизонты, но любоваться природой было некогда. Володя торопил меня, спешил дойти к поезду до дождя. Мы еще не понимали, что нас уже трое, что ребенку вовсе не нужна моя поспешность и усталость. Я задыхалась, хотелось присесть и отдохнуть, а Володя говорил: «Под дождь попадем, тучи находят, скорее иди!». Не понимал будущий отец, что хоть гром, хоть ливень, а я скорее идти не могу. Я останавливалась, переводила дыхание, любовалась тучами и тихо ползла дальше. Кругом, тут и там, уже лил дождь, но на нас не упало ни капли. Теперь мне это кажется каким-то предзнаменованием судьбы нашего первенца, который проводил во мне свой последний день. Так в жизни его самостоятельной, дай Бог, все и будет: кругом гроза, буря, а над ним — кусок голубого неба. Как будто невидимая сила сдерживает стихии и дает идти вперед тихо, с твердым упованием на милосердие Божие.

Часа полтора мы отдыхали, сидя в поезде, а потом опять шагали два километра по свежим мокрым улицам, наслаждаясь послегрозовым воздухом. Тут мы уже не спешили. Увидели на улице длинную очередь за сахаром, решили выстоять — сахар был еще дефицитом. Заняли вдвоем очередь, так как давали тогда по одному килограмму в руки. Я устала и присела отдохнуть на низкую детскую песочницу. Вдруг я почувствовала, что ребенок вот-вот очутится на земле подо мною.

— Господи, помилуй! Володя, пойдем домой, нельзя медлить!

— Да через пять минут уже наша очередь подойдет, — отвечал он. Я скорее встала, страх выронить дитя охватил меня.

— Господи, помоги мне дойти, — молилась я. Ничего еще о родах я не знала!

Мама отворила нам дверь и воскликнула:

— Мальчик! Мальчик! Скоро будет у нас внук!

— Какой мальчик? Где? — недоумевали мы. — Кормите нас скорее, мы жуть как устали и есть хотим.

До чего же вкусная у мамы была для нас приготовлена солянка из свежих овощей да с большими кусками разваренной белуги! Объедение! Потом мы долго пили чай, все было так вкусно и обильно. Так протянули мы до одиннадцати часов вечера, после чего я забралась спать на мой сундучок, на котором спала всю свою девичью жизнь, рядом с мамой в одной комнате. Теперь мы беседовали с мамочкой душа в душу.

Я чувствовала, что в настоящий момент мать родная мне ближе всех на свете. Заснула я крепко, со спокойной душой. «Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится», — было на сердце.

На волосок от смерти

Спать пришлось недолго. В три часа ночи моя постель оказалась мокрой.

— Мама, что это?

Мама побежала в папин кабинет:

— Бегите скорее за машиной, Наташу пора везти.

Я прекрасно себя чувствовала, но не сопротивлялась — мама знает лучше! Радостно расцеловалась я с мужем, с родителями, а мама проводила меня до роддома. Вот тут-то разразилась надо мной гроза.

— Где направление? Где больничные карты? Где анализы? У меня ничего нет. Медперсонал смотрел на меня, как на сумасшедшую.

— Снимайте с себя все, крест снимайте.

Крест я не отдала, а запутала цепочкой в косички волос. Стали заполнять документы.

— Кто муж?

— Служитель культа.

Вытаращили глаза, смотрят на меня, как на диво (в те годы молодых священников не было), о чем-то перешептываются, на меня ворчат… Спать я им помешала, что ли? Наконец привели в палату, где я часов до шести сладко заснула. Проснулась: кругом вздохи, крики, врачи волнуются, распоряжаются. «Вот, — думаю, — скоро и моя очередь придет так страдать». Лежу и молюсь, про меня забыли. К семи часам утра я, как и все вокруг, уже стонала и кричала от сильных схваток. Врач посмотрел, сказал: «Скоро…», — и ушел. Что делать? Стала тужиться, как другие, но сестры сказали: «Вам рано…». Показалась кровь, и меня увезли в кабинет. Последовали два часа жутких мук, о которых и вспоминать-то страшно. Я слышала, что обо мне все говорили: «Очень трудные роды». Но я духом не падала, помнила слова мамы: «Как родишь — так и все муки кончатся. Только не соглашайся ни на какое вмешательство врачей. Помни, что процесс естественный, все страдают. Если дадут наркоз, то это отразится на ребенке. Лучше уж потерпи». Я решила терпеть до конца. В молитве я призывала Господа и всех святых поочередно, удивлялась, что помощи нет. Думала: «У всех так должно быть…». Сначала был какой-то ложный стыд перед медперсоналом, потом одно желание — не умереть бы.

— Караул! Кости раздвигаются, — вскричала я.

— Так и должно быть, — послышался ответ.

Силы мои были на исходе. Я ослабела, казалось, что конец близок. Вокруг меня суетились, ободряли, и вдруг… словно снаряд, выскользнул младенец и завертелся в руках опытных акушерок. Пуповина три раза была обмотана вокруг шейки ребенка, но едва ее размотали — он громко закричал. «Слава Богу», — мысленно произнесла я.

Мне под нос сунули записку от домашних. Мама с Володей уже давно внизу ожидали, а теперь поздравляли. Мне было не до ответа. Вся мокрая от пота, я едва переводила дыхание, была не в силах шевельнуться. Хотелось спать и пить, но муки продолжались. То и дело подходили ко мне сестры и сильно жали на больной живот. Тогда кровь из меня обильно хлестала в таз. Кровь переливали в большие колбы, которые ставили в ящики и уносили.

— Оставьте меня в покое, — молила я.

Но сестры не унимались, о чем-то озабоченно шептались, переглядывались и докладывали молодой врачихе, сидевшей впереди за столом. «Пять ящичков уже унесли. Или они хотят из меня всю кровь выжать? Господи, защити меня!». Тут подошла ко мне врач и веселым голосом, игриво сказала, будто с упреком:

— Вы теряете слишком много крови! Хотите мы Вам сделаем нечто вроде операции? Хотите?

Я едва собралась с силами, чтобы ответить:

— Я хочу спать, я устала…

— Ну, без Вашего согласия мы Вам делать ничего не имеем права, — и она отошла.

В те минуты я не понимала, что жизнь моя была на волосок от смерти. Я исходила кровью и засыпала навеки, но, видно, папа и другие молились за меня. Одна из нянек сбегала и позвала главного врача. Я слышала, что вошел кто-то грузный, с одышкой, медленно передвигая ноги. Зазвучал старческий строгий голос:

— Вы что же, хотите, чтобы у нас был «случай»?

— Мы ничего не можем сделать, — звонко ответила молодая врачиха, — она отказалась от «чистки».

Я все слышала, но не понимала, что речь идет обо мне, пока не услышала следующее:

— Почему отказалась?

— Она жить не хочет. Знаете, кто ее муж? Вот посмотрите, что тут написано»

— Да ни все ли равно, кто ее муж! — старушка подошла ко мне вплотную и ласково сказала мне на ухо. — Дорогая, я Вас поздравляю, у Вас теперь есть сын, есть цель жизни. Вы должны его вырастить, Вам надо жить!

— Я не думаю умирать, — с трудом ответила я.

— Тогда Вы должны согласиться на хирургическое вмешательство, — сказала главврач.

— Вы — врачи, делайте, что знаете, — был ответ.

— Она даже не спорит! — гневно вскричала старушка. — Вы ответите мне за ее жизнь… — и она назвала врача по имени. — Сколько она потеряла крови?

Услышав ответ, главврач опять вскричала:

— Какой ужас! Нельзя терять ни секунды!

Тут вокруг меня захлопали тапки на ногах персонала, стол подо мной покатили и на лицо мое спустился вонючий колпак. Я замотала головой, но ее держали, руки мои тоже держали. Я вздохнула и полетела куда-то вниз, глубоко, глубоко… Сколько прошло времени, я не знала, но слышала вдали вверху голоса: «Кислороду, еще кислороду!». Мне казалось, что я поднимаюсь кверху, голоса были все ближе. «Слава тебе, Господи, я осталась жива».

После родов

Я сознавала, что лежу среди медиков, которые пытаются меня разбудить, слышала их беспрерывные громкие вопросы, но ответить не могла, язык одеревенел. — Почему Вы не отвечаете? Вы нас слышите? — спрашивали меня. Наконец, я смогла сказать: — Слышу. Тут поднялся шум и гвалт, меня засыпали глупыми вопросами, вроде: — Вы водку пьете? А какое вино Вы любите? Как сына назовете? — и т.п. Наконец меня куда-то отвезли и оставили вдвоем с милой няней Анной. Впоследствии я узнала, что это она сбегала и позвала главврача, когда увидела, что моя жизнь в опасности. После операции Анна стояла надо мной до самых сумерек. Врач не велела ей давать мне пить, но я умирала от жажды, и Анна понемногу поила меня, давая проглотить две-три ложечки теплого кофе с молоком. Анна ласково расспрашивала меня, как я венчалась, как проходила моя свадьба. Анна говорила, что мне нельзя засыпать, иначе я не проснусь никогда, поэтому она и задает мне вопросы. Видя мое изнеможение, она говорила: «Ну, помолчи немного, отдохни, только не засыпай, я буду следить, разбужу опять тебя». Это длилось до самой ночи, пока меня не отвезли в общую палату. Там я словно провалилась куда-то. Сквозь сон я чувствовала, что мне давали градусник, потом его забрали. Когда начали приносить детей, то я боялась во сне спихнуть Коленьку с края узкой кровати. Малютка активно сосал, но молока в груди не было, он не наедался. Его насильно отрывали от соска, отчего он громко кричал. У других матерей дети быстро наедались и сами отваливались, но мой ребенок не мог насытиться — молока не было. Да откуда оно могло быть, когда я потеряла столько крови и умирала от жажды? Врачи при обходе советовали матерям меньше пить, боясь прилива молока и грудницы от сцеживания. Но со мной дело обстояло иначе, да только никто мне толком ничего не говорил. Я с жадностью выпивала бутылку молока, которую мне передавали из дома, но развязать узел и достать из него что-то вкусное — на это у меня не было сил. Сверток ставили в тумбу, а я так хотела есть! Принесли суп, но он был такой горячий, что я боялась обжечься. «Съем, когда остынет», — подумала я и заснула, а проснулась — уже унесли и первое, и второе. Соседки сказали, что, видно, я сыта от домашней передачи, а у меня сил не было приподняться и что-нибудь достать. Наконец, я упросила поставить мне на тумбу графин с водой, жажда мучила меня. Температура была свыше сорока, а в палате и на улице стояла летняя жара. Только на третий день меня перевезли в отделение для больных, назначили мне уколы. Но сначала меня положили в коридоре под радио, которое целый день орало, лишая меня сна. Тут уж врачи сжалились надо мной и перевели меня в четырехместную палату. Я пришла в себя и стала реагировать на окружающее, а до того была в безразличном состоянии, не радовалась, не скорбела, душой где-то отсутствовала. Однако я всегда писала письма домой, получая которые, мои родители думали, что у меня все в норме. Когда меня переводили, то нянька завернула в узел из простыни все нетронутые мной передачи и отнесла их папе, который в тот день приходил в роддом (к больным тогда никого не пускали). Папочка мой как увидел все плюшки, пироги и фрукты, так тут же и расплакался: «Видно, ей совсем плохо, если она даже развязать наших передач не могла», — сказал он. Так оно и было на самом деле. Я попросила в записке прислать мне воды из источника преподобного Серафима. С радостью и надеждой на заступление отца Серафима попивала я по капельке эту водицу, мазала ей свою горячую голову. Понемногу температура начала спадать, в руках появились силы, я стала поднимать голову. Палата была на первом этаже. К окну подошли Володя и мама, а нянька показала им крошку Колю, и хотя он был желтый (желтуха) и курносенький, но все заулыбались, и мне тоже стало радостно: «Значит, не зря страдаю, теперь у нас сыночек».

Снова дома

В эти двадцать четыре дня, которые я пролежала в роддоме, насмотрелась я на советских женщин, наслушалась их речей. У кого была грудница, у кого болел новорожденный ребенок. Я не вступала в разговоры, сил не было. Мои взгляды на жизнь, как небо от земли, отличались от их мировоззрений. Если б я стала говорить, то они сочли бы меня за ненормальную. Уже одно то, что я «стала женой попа», приводило их в удивление. Женщины не ленились даже спускаться с верхних этажей, чтобы заглянуть ко мне в палату со словами: «Где она?». Как будто я должна была внешностью отличаться от других.

Я лежала двадцать дней, не поднимая головы с подушки. Хотелось домой. Было жарко, детей пеленали слегка. Я заметила, что волосики на голове моего Коленьки оставались слипшимися, как и было после родов. Значит, всего ребенка не купали. Его тельце покрылось нарывами. Я решила уйти с ним домой, не дожидаясь, когда врачи меня выпишут. Стала сбивать градусник, показывать нормальную температуру, а маме написала, что слаба, но отлеживаться могу и дома. Больные меня предупреждали, что я разучилась ходить. Мне не верилось, а как стала пробовать вставать, то на самом деле закачалась. Однако домой собиралась. Няня Анна, спасшая мне жизнь, два раза спускалась меня навещать. Я поблагодарила ее и отдала все деньги, которые мне прислали из дома. Спаси ее, Господи.

Еду в такси домой, но Колю на руки не беру, боюсь уронить. Дома прошу всех дать мне выспаться. Однако это не получается: малыша надо кормить, а молока в груди нет. Я этого не знала, удивлялась, что Коля плачет, что готов сосать день и ночь. Соски давно уже в трещинах, в корочках. Каждое кормление ребенок корочки эти кровавые срывает, что мне причиняет страшную боль. Трещины не заживают, болят все сильнее. Пришла домой медсестра, посоветовала сходить в консультацию и взвесить ребенка, чтобы проверить, сколько граммов он за раз у меня высасывает. Оказалось, что из двух грудей он за кормление высосал всего тридцать граммов, а ему по его весу требовалось шестьдесят. Значит, бедняжка дома регулярно голодал. В роддоме его докармливали чужим молоком, но мне ничего не говорили. О, это было ужасно! Чем его кормить, я не знала, в те годы женского молока в консультации не было. Мы решили срочно ехать в Гребнево на натуральное молоко. Так и сделали.

В Гребневе мне посоветовали давать Коле молоко от коз, которые у нас были в сарае. Но я тогда еще не знала, что парное молоко усваивается легко, а холодное трудно и часто давала подогретое на плитке молоко, считая, что раз оно теплое, то все равно что парное. Однако это было не так. Ребенок с большим трудом переваривал такое молоко, кряхтел, плакал… Папа и мама мои сняли себе дачу, так как у нас и без них было тесно. Они ежедневно бывали у меня, помогали, чем могли. Советчиков было столько, что я не знала, кого слушать. Одни говорят — гуляй с ребенком, ведь лето, а другие — не выноси, ветерок! Кто-то твердит — не балуй, не приучай к рукам, а другие утверждают, что животику на руках теплее, поэтому крошку надо носить.

Володя, видя, что я с ног сбилась, иногда говорил: «Ты ложись и поспи, а я буду Коленьку на руках хоть три часа держать, он у меня плакать не будет». Так оно и бывало. Однако это всего два-три раза получилось — отец был занят службами. Все же к концу августа, то есть месяца через два, Коленька окреп, налился, начал улыбаться и агукать. Общей радости не было конца. Тут пошли дожди. Бабушка и дедушка (так я теперь буду называть моих родителей) уехали в Москву. Володя ходил за грибами уже один, а меня так тянуло в лес, на природу. Однажды я поехала в лес с колясочкой, то есть с сыночком, а кругом лужи, кочки! Да и грибы на дороге не растут. Взяла ребенка на руки, он еще был легонький, но найденный гриб не радовал — ни наклониться, ни присесть с ребенком на руках возможности не было. Так я поняла: «Прощай, природа, лес, пейзажи и этюдник!». Родными сердцу стали слова поэта А.К. Толстого из его поэмы «Иоанн Дамаскин»:

Так вот где ты таилось, отреченье, Что я не раз в молитвах обещал. Моей отрадой было песнопенье И в жертву Ты его, Господь, избрал. Только «песнопенье» надо заменить словом «искусство». Погибни, жизнь! Погасни, огнь алтарный! Уймись во мне, взволнованная кровь! Свети лишь ты, небесная Любовь, В моей душе звездою лучезарной!

Пожар на колокольне

В день святого равноапостольного князя Владимира, то есть 28 июля 1950 года, часов в восемь вечера над Гребневом прогремела сильная гроза. Молния ударила в крест на колокольне, который был внутри деревянный, а снаружи обит медью. Никто ничего не заметил, пока сосед наш, молодой парнишка, возвращавшийся с вечерней смены, не увидел под крестом маленький огонек. Дома он сказал: «Видишь, электричество провели под самый крест!». Мать, взглянув в окно, испуганно закричала: «Дурак! Это огонь!». Они побежали к окну Василия, нашего сторожа, начали стучать. Тот схватил ключи и ринулся на колокольню звонить в набат. Из ближних домов на улицу высыпал народ, который сначала растерянно стоял и смотрел, как пламя постепенно охватывало крест. Кто- то догадался сесть на велосипед и, доехав за три минуты до фабрики, позвонить во Фрязино. Но большой военный завод, имевший свою пожарную часть, машину дать отказался: «Мы должны тут свой пункт охранять». Позвонили в Щелково, оттуда выехала машина. Еще одну машину выслала ближняя воинская часть. Пока они доехали, прошло часа полтора, за это время крест уже упал, а пламя продолжало вырываться из купола большим факелом. Картина была страшная. Я сидела у окна и все видела, а Володя мой с первыми ударами набата был уже на колокольне. Вместе с другими смельчаками он заливал из ведер горящие головешки, которые падали сверху на деревянный пол. Если б загорелся этот пол, то сгорели б и часы, и колокола. Но народ не допустил: люди встали цепочкой по крутой лестнице, ведущей на колокольни и передавали один другому ведра с водой. Эта цепочка людей тянулась до самого пруда, откуда черпали воду. Находиться на деревянной площадке с каждым мигом было все опаснее: сверху уже падали горящие бревна, летели вниз раскаленные листы железа, покрывавшего купол. Но вот и купола не стало, горела уже шейка под куполом. Вот и шейка рухнула. Горящие бревна пробили крышу южного крыла храма, загорелся чердак. Теперь пламя рвалось из круглого купола храма огромным огненным столбом. «Там, под этим пламенем, мой Володя, и снизу на них валит дым и поднимается огонь. Господи, помилуй!» — молились я и мать. Наконец зашумела машина, но дорога была размыта дождем и машина застряла в грязи, не доехав до храма метров сто пятьдесят. Я видела, что вся толпа кинулась к машине и вытянула ее. Через минуты по крыше замелькали каски пожарных, тушивших чердак. Тут подоспела и вторая машина, но вода у них быстро кончилась. Протянули шланг к маленькому прудику парка, но там шланг забило грязью, а большой (Барский) пруд в те годы был еще спущен, так как плотину после войны никто не потрудился восстановить. Тогда побежали мимо нашего домика к другому прудику, выкопанному специально на случай пожара. Тут заработал насос, вода стала подниматься на колокольню. Факел над храмом становился все меньше и меньше… Так горела наша церковь с двенадцати до трех часов ночи, только к четырем утра удалось погасить весь огонь. Мужчины наши вернулись домой. Они были мокрые, грязные, прокоптелые, убитые горем. Но, слава Богу, никто не пострадал. Через двенадцать дней был престольный праздник — Гребневской иконы Богоматери. Приехало в церковь, как всегда, много духовенства. В те годы священники останавливались у нас, стол праздничный был тоже у нас дома. Сторожки при храме были еще не отремонтированы, так как в них до войны были поселены посторонние люди, которых с трудом выселяли. А у нас Вася был старостой, стало быть, хозяином. Да и духовенства-то постоянного не было, один мой дьякон пользовался авторитетом прихожан. Поэтому гости шли к нам, а размещали их спать на сеновале. Во время обеда обсуждали пожар, и кто-то из гостей предложил: «Соберем деньги на восстановление купола! Я отдаю то, что мне предложили за службу сегодня». Кажется, все последовали его примеру. С этого дня стали усердно собирать, где только можно, просить, у кого только можно. Мы с Володей решили поехать в Москву и попросить в долг у знакомого священника — настоятеля храма, в котором мы венчались (святого пророка Ильи в Обыденском переулке).

Болезнь первенца

Свекровь моя советовала нам с Володей ехать в Москву без ребенка, оставить Коленьку на ее попечение. Но на нее Варвара часто оставляла своего Митю, который только начинал ходить и требовал постоянного надзора. Да и привязались мы с Володей за эти три месяца так к нашему крошке, что и не мыслили провести без него даже несколько часов. Стоило Коле закричать, как мы бежали к нему, схватывали на руки, давали соску, нянчили… Один нянчил, другой готовил очередную бутылочку молока. В общем, мы глаз с ребенка не сводили. Он налился, похорошел и казался нам чем-то необычайным, приводящим нас ежеминутно в восторг. И мы решили в Москву поехать с Коленькой. День выдался жаркий, в автобусе было душно. Ребенок дорогой вспотел, а в поезде распеленывать крошку мы не решались. Коля начал кричать, и я дала ему пить из бутылочки. Надо бы дать ему воды, а я (как неопытная мать) взяла с собой только козье молоко. На квартире у бабушки Колю вырвало. Так началось его болезнь, которая продлилась с месяц и чуть не лишила нас нашего первенца. К отцу Александру мы с Володей сходили, он посочувствовал горю прихода и тут же дал просимую сумму денег. Мы вернулись в Гребнево с больным ребенком. Коле изо дня в день становилось все хуже. Я не знала, чем его кормить. Грудного молока почти не было, хотя малыш грудь еще брал. Козье молоко фонтаном вылетало обратно, обливая все кругом. Впоследствии я узнала, что можно было бы на время его питание молоком ограничить, давать сладкий чай и отвары. Но тогда мне казалось, что чай — это голод, я боялась, что ребенок похудеет. А он таял на глазах. Мы снова поехали с Колей в Москву, пошли в детскую консультацию. Мы попали на злую врачиху, которая ругала меня за то, что я до сих пор не взвешивала ребенка, не приходила к ним и т.п. Она не смотрела на плачущего малютку, а, уткнувшись в записи, яростно давала распоряжения, вроде: «Возобновить кормление грудью!» или «Немедленно госпитализировать!». Я отвечала, стараясь перекричать Колю, что молока в груди нет, что в больницу я ребенка одного не отдам, просила положить меня вместе с ним. Но врач категорически отказала. Я вернулась домой вся в слезах, не зная, что предпринять. Володя привез меня опять в Гребнево. Видно, папочка мой усердно молился о своем первом внуке, потому Господь и не дал Колюне умереть. Домой к нам пришел сосед — врач Иван Александрович Сосунов. Он был уже стар и опытен. Увидев Колю, он сказал: «Немедленно надо в больницу, иначе Вы потеряете ребенка. У нас во Фрязине есть детский корпус, там дитя положат с матерью. Не отчаивайтесь, сейчас много новых средств, спасающих жизнь детей». Мы послушались и немедленно пошли в больницу. Автобусов тогда не было, шли три километра пешком, Колю несли на руках. Едва я вошла, как кругом сестры и няньки заговорили: «Дьяконова пришла! С больным ребенком, дьяконова!». Милая и опытная врач Ольга Николаевна нас тут же приняла и определила в общую палату с больными детьми. Тут с каждым ребенком лежала или мать, или бабушка. Колю начали кормить женским молоком (из роддома), начали делать ему уколы, чтобы поддержать его сердечко. Болезнь называли «токсической диспепсией», лечению она поддавалась плохо, бесконечные рвоты — организм уже ничего не принимал. Ребенок перестал кричать, перестал шевелиться, ослаб совсем. Так прошло дней пять. Я все время стояла на коленях у его кроватки, обливалась слезами, не стеснялась при всех молиться и умолять Господа простить мне мои согрешения. Я сознавала, что малютка страдает за мои грехи. Чтобы ребенок не умер от истощения, его каждый день брали, уносили в кабинет и там вливали в его ножку большую колбу глюкозы. Через толстую иглу глюкоза расходилась по тельцу. Малыш уже не кричал, только вздрагивал от боли и тихо стонал. Меня просили не ходить в процедурную, говорили, что тяжело смотреть на страдания своего ребенка. Но я всегда ходила: «Пусть мне тяжело, дитя безгрешно и мучается за наши грехи, надо и мне с ним страдать», — думала я и молилась, молилась непрестанно, вспоминая святых угодников Божиих, могущих заступиться за нас перед Всевышним. Мама приезжала ко мне из Москвы. Видя, что я изнемогаю, не сплю ночей, она сказала: «Пойди домой и выспись, я не сомкну глаз над ребенком». А я уже дошла до того, что спала, стоя на коленях и уткнувшись лицом в детскую кроватку. Я уже отчаялась и собиралась уйти с ребенком домой «под расписку», то есть снять с врачей ответственность. Я сознавала, что дома дитя умрет. «Но лучше умрет под иконами, чем тут, — думала я. — Врачи все равно говорят, что ребенок безнадежен». Мама моя не соглашалась со мной и отправила меня домой к Володе. Грустные, убитые горем, мы спали до рассвета. Чуть стало светать, Володя разбудил меня и пошел провожать. «Ночью мама моя не пришла сюда, значит, Коля еще жив». Светало. Мы тихо шли и вглядывались вдаль, в фигуры встречных: «Не мама ли идет? Тогда все кончено! Но нет, не она…». Вошли в больницу. Мамочка моя бодрая, не унывающая: «Нашли еще средство лечения: начали вливать ему в ротик физиологический раствор, это соленая жидкость. Слава Богу, что ребенок ее еще глотает. Я еще через ночь приеду, сменю тебя», — ободряла меня бабушка. Был праздник Рождества Богородицы. Я знала, что все усердно молились, а сама я по-прежнему дежурила над сыночком. Милую Ольгу Николаевну (дочь псаломщика) сменяла старая коммунистка. — Ну, как? — спрашивала она меня. — Еще жив? Но будьте готовы ко всему, чудес на свете не бывает! — Это значит — готовьте гробик, — объясняли мне сестры. Прошел еще праздник Воздвижения Креста Господня. Коля оставался в прежнем состоянии, то есть между жизнью и смертью. Он не мочился, не испражнялся, сох с каждым часом, сердечко беспрерывно поддерживали уколами.

Чудо святого великомученика Пантелеймона

Воскресный день. Отец дьякон кадил храм перед началом Литургии.

— Отец Владимир, как сынок? — спросили его.

— Безнадежен, — был ответ.

Люди видели, что из глаз дьякона ручьем потекли слезы. После обедни все прихожане остались на молебен святому великомученику Пантелеймону, заказанный специально о здравии младенца Николая. Читали весь акафист святому, многие опустились на колени.

Навещать меня в больницу пришла свекровь. Я вынесла в коридор на подушечке чуть живого Коленьку. Он не шевелился, но еле заметно еще дышал.

— Не плачь, — сказала свекровь, — сегодня будет молебен святому великомученику Пантелеймону, он поможет.

Бабушка поспешила в храм, а я продолжала, как и в предыдущие дни, вливать из чайной ложечки в ротик ребенка то раствор, то молоко. Обычно — судорожное движение, и все вылетало назад. Но в это воскресенье рвоты не было, стало быть, жидкость в ребенке? Куда ж она девается? И вдруг малыш начал мочиться. «Значит, что-то через его кишечник стало проходить? Вот чудо-то! — думала я и продолжала кормить. — А вот и пеленка грязная! Значит, желудочек его стал принимать пищу! Слава Тебе, Господи!».

Утром в понедельник на обходе — оба врача.

— Ну, как? Все по-прежнему? — спросила старуха.

— Нет, не по-прежнему, — сказала я, — он начал мочиться и сходил зеленью.

Врачи удивленно переглянулись.

— Но он должен был умереть! Что же, он хочет жить? — заволновалась старая.

— Всякий хочет жить, — просияла Ольга Николаевна.

— Нет, чудес на свете не бывает, — твердила упрямая старушка.

— Вот видите — бывают! — радовалась Ольга Николаевна. — Давайте его спасать!

И врачи решили взять у меня из вены кровь и влить ее больному Коленьке.

Больше рвота не повторялась, Коля начал питаться. Володя пришел и с радостью предложил вливать сыну свою кровь вместо моей. Я была сама уже истощена и измучена. Итак, Володя целую неделю отдавал ребенку полный шприц своей крови, которую тут же вливали малышу. И ребенок зашевелил ручками, ножками, начал подавать голосок. Через неделю он однажды сильно кричал. Оказалось, что заболело ухо. Но несколько уколов антибиотиков прервали воспаление, малыш стал поправляться. Прошло дней семь, и малыш наш начал поднимать головку.

— Что Вы делаете? — закричала врач-старушка, когда увидела, что Коля садится, ухватившись за мои пальцы.

— Он сам садится, — радовалась я.

Тогда нас решили выписать домой. Когда Коленька уже поправлялся и спал крепко и подолгу, я решила осмотреть больницу. Я заглядывала через стеклянные окошечки в палаты изоляторов, где лежали тяжелобольные дети. Подойдя к сестре, я спросила:

— А где лежит у вас тяжелобольной ребенок Дьяконов, о котором вас беспрерывно спрашивают по телефону? И поздно вечером, и чуть свет вы сообщаете врачам прежде всего о его здоровье. Сейчас эти звонки стали реже. А что с Дьяконовым? Он жив еще?

Сестры обомлели от моего вопроса. Они смотрели на меня, как на сошедшую с ума и переглядывались молча.

— И чему вы удивляетесь? — продолжала я. — Я тоже удивлялась, что о моем ребенке ни один врач ни разу не спросил. Или они махнули на нас рукой, отчаялись?

Наконец, сестра ответила:

— Да ведь это о Вашем Коленьке, о сыночке Вашем беспрестанно справлялись!

— О моем? Тогда почему вы иной раз отвечали по телефону, что Соколов у вас в списке больных не числится?

— Потому что у нас не было больного ребенка Соколова.

— Да ведь мы-то с Колей — Соколовы!

— Как Соколовы? У нас все дела на Вашего ребенка записаны, как на Дьяконова! И Вы всегда откликались, когда мы Вас звали «Дьяконова».

— Да, я к этому привыкла. Должность мужа моего — дьякон, потому и нас с сыном тут сразу стали звать — дьяконовы.

Слава Богу! Все хорошо, что хорошо кончается. Мы понесли с Володей домой нашего ненаглядного крошку, в сердцах воспевая хвалу Всевышнему: «Слава прославляющему святыя Своя!». Да не отчаиваются православные среди тяжелых болезней, ибо есть на Небесах заступник перед Богом — врач и целитель святой великомученик Пантелеймон.

Помощь святителя Николая

Пережив болезнь первенца и чудо Божьего милосердия, мы с Володей стали серьезнее. Мы поняли, что не от нашего старания зависит жизнь ребенка, но от воли Всевышнего. Если захочет Он — дитя будет жить, хоть и поболеет, а прогневаем мы Господа — Он вправе наказать нас… Так, стало быть, главное — не преступать воли Божьей, помнить Его заповеди, соблюдать их. А Спаситель говорил: «Кто любит отца, мать или жену, или дитя более Меня — тот Меня недостоин». А мы видели, что Коленька занял первое место в наших сердцах, что к нему мы слишком привязаны, что так нельзя, что надо спокойно относиться к его крику, к его требованиям… Нам говорили, что когда появляется второй ребенок, то родители делаются равнодушнее и терпеливее к крикам детей. Тогда мы решили завести второе дитя. Со смиренным сознанием своей вины перед Богом, с твердым упованием на Его милосердие, с терпеливой покорностью Его святой воле — с этими чувствами понесла я вторую беременность.

Мы не учитывали обстоятельств жизни: крохотная (пять квадратных метров) комнатушка без двери с тремя окнами; домишко гнилой, ветер гуляет по комнатам, пеленки сушить негде; на улице мороз, а в комнатке нет теплой печной стенки, в кухне у русской печи все всегда завешено. Василий ворчит (у них уже второй ребенок), через фанерную перегородку слышны не только крики, но и все разговоры, все окрики, вся ругань жены на пьяного мужа. Василий «экономит» тепло, закрывает тягу голландки, когда синие огоньки еще бегают поверх раскаленных углей. А мои родители — химики, они мне объяснили, что синий огонек — это угарный газ, надышавшись которым, человек теряет сознание и умирает. Да, мне часто бывало душно. Когда не было Варвары и детей, тогда я часто открывала форточку. Но при детях форточку открывать не давали, от духоты — хоть умирай, а беременным всегда душно. Спорить с домашними нельзя — испортишь отношения. Но Бог вразумил меня хитрить. Благо, что Василий часто выходил покурить и за другими делами. Я тут же вставала на стул и приоткрывала две закоптелые черные заслонки. Руки грязные — но зато тяга в трубу открыта, газ уходит. Но надо помнить, не забыть через полчаса опять прикрыть заслонки, а то печь быстро остынет. Бывало, забуду, закрою поздно, а Василий вечером дивится: «Что такое? Сколько дров спалил, а печь холодная». А мой трюк ему и в голову не приходил.

Так мы и жили — две семьи вместе, «в тесноте, но не в обиде». Володя в те годы еще сам ездил за продуктами в Москву, папа и мама к нам тоже приезжали. Они сумели дать мне возможность подогревать младенцу питание, купив нам термос. И с питанием нас Бог помиловал — в пяти минутах ходьбы от нас женщина заливалась молоком, кормя своего новорожденного сына. Мы регулярно ходили к этим соседям, так что Коля обильно питался теперь женским молоком. Он пополнел, похорошел, в семь месяцев не только сидел, но и сам начал вставать на ножки в своей деревянной кроватке. Первый раз он самостоятельно поднялся при бабушке Зое, чем привел ее в восторг.

Родители мои по старой привычке всегда на Рождество наряжали елку и собирали своих друзей с их детьми. Вот и мне захотелось еще раз побывать на этой христианской елке, повидать старых знакомых, послушать стихи их детей. Володя меня охотно отпустил на вечерок, а я прихватила с собой мальчика Мишу. Этот десятилетний парнишка был внуком одного из певчих гребневского хора. Мишутка прислуживал в алтаре, выходил со свечой и т.п. А так как до их села было пять километров, то Миша часто ночевал у нас, гостил на каникулах. В те годы детей в церквах почти не было, а мне хотелось, чтобы Миша увидел общество верующих сверстников, которые будут читать стихи о Рождестве Христовом, воспевать хвалу Богу.

Мы выехали рано. Повидалась я с родителями, помогла им устроить стол. К вечеру начали собираться гости. Мне было очень радостно увидеть, как подросли знакомые ребятишки, услышать их чудную декламацию духовных стихотворений. Потом, как всегда, было угощение, подарки. К сожалению, около восьми вечера я первая начала со всеми прощаться, так как торопилась на автобус, который в тот год начал ходить от Преображенской заставы до самого Гребнева и дальше. Но нам с Мишей надо было сойти километра за полтора до дома, а там идти пешком. Итак, в начале одиннадцатого мы доехали и вышли из автобуса.

Мороз, луна, кругом ни души. Мы решили сократить путь и пройти полдороги по полю, а потом выйти по задворкам на село уже в полукилометре от дома. Снегу было много, по утоптанной узкой тропе надо было идти друг за другом, а если шаг в сторону — то проваливаешься выше колен. Мы быстро шагали и вдруг увидели двоих мужчин, стоявших впереди нас на тропинке. Почему они не идут? Нас, что ли, поджидают? Но если нам струсить и повернуть назад, то они нас догонят, а кругом поле, даже домов нет. Я стала молиться, и мы пошли вперед. Поравнялись с мужчинами, которые расступились и дали нам с Мишей возможность быстро прошмыгнуть между ними. Но нас они не оставили, а шли за Мишей и задорно окрикивали меня:

— Эй, гражданочка, ты дай нам свой рюкзачок. У тебя там, чай, водочка есть? Я отвечала:

— В рюкзаке белье из прачечной, а водки нет.

Кроме белья, которое я возила в Москву в те годы на стирку, в рюкзаке у меня были новые ботинки и яблоки для Коленьки. Но самое дорогое-, что у меня было — это трехмесячная беременность, которую было еще не заметно, так как я была очень солидная. Я боялась, что эти люди ударят меня, а пострадает мой будущий ребенок. Поэтому я горячо молила святителя Николая спасти меня от испуга, от злобы людской. Я читала наизусть 90-й псалом и взывала сердцем к Богу. А за нами все шли, не отставая и не умолкая:

— Ну, начинай!

— Да баба-то больно здорова!

Мишенька шел за мной по пятам, а мужчины, желая обогнать его, лезли по снегу и без конца глубоко проваливались. Они кричали:

— Сейчас праздники, все водку пьют! Да как же у тебя нет водки? Без этого никто домой не приходит! Давай мешок!

— Мы водку не пьем. Если б вы знали кто я, то не просили бы у меня водки.

— Да кто ты такая? Пьют все!

Тут Господь положил мне на язык сказать:

— А дьякона из гребневского храма вы знаете?

— Конечно, знаем! Его все тут знают, и все очень уважают и ценят. А ты-то тут причем?

— Я его жена.

Снег по-прежнему скрипел под ногами, а голосов я больше рядом не слышала. Только через три-четыре минуты я услышала, как вдогонку мне прокричали:

— Уж Вы простите нас! Мы Вас не узнали. Мы далеко будем идти, не бойтесь! Мы проводим Вас до самого дома, чтобы Вас никто не обидел! Извините нас!

Я не оглядывалась, а голоса долго еще раздавались:

— Идите! Извините нас!

Пришла домой, ноги трясутся от испуга. А тут тепло, уютно, самовар кипит. Володя с Коленькой нянчится, а малыш уже ручонки протягивает. Я рассказала всем о заступничестве святителя Николая. Это он надоумил меня сказать озорникам о его храме, об отце дьяконе. Сказано в Священном Писании так: «Призови Меня в час скорби, и Я услышу тебя, и ты прославишь Меня».

Рождение Серафимчика

Когда подходили дни рождения моего второго ребенка, то родители мои, напуганные первыми родами, увезли меня в Москву за целый месяц вперед. Уж как не хотелось уезжать в летнюю пору из Гребнева! Мы катали Коленьку в колясочке, он начинал ходить. Погода стояла чудная, все цвело, благоухало, птицы пели в роще. Но в половине июня я очутилась на пыльных душных улицах Москвы. Черная гарь оседала на столах, на белье, даже при закрытых окнах — до того загрязнен был воздух столицы в летнюю жару! Ждала родов, как и первых, в конце июня. Но с Колей получилось на две недели раньше, а второй ребенок будто не хотел расставаться с мамой. Прошел уже день Петра и Павла. «Значит, не назовем дитя уже этими именами», — решили мы с Володей, но кто-то еще родится? А я ходила очень солидная, врачи обещали мне двойню. На этот раз я все документы выправила, а крест решила не показывать и не говорить никому, кто мой муж. На следующий день после Петра и Павла мама отвезла меня в роддом. И попала я в какой-то «пробный» роддом. И чего только не выдумывали при советской власти! В этом роддоме отменили палатных врачей, врачей по отделениям, так что не стало никакого контакта больного с врачом. Ежедневно приезжали поочередно врачи из разных роддомов: отдежурили свою смену, сдали рожениц другому и уехали, так что никто не отвечал за состояние здоровья матерей и детей, не на кого было нам надеяться. Один директор да заведующий обегал «тяжелые случаи», а «своего» врача никто не имел. «Ничего не попишешь», — говорили. Субботу я пролежала безрезультатно, скучала по Коленьке до того, что даже слезы текли, ведь я впервые с ним рассталась. «Наверное, ищет повсюду свою маму», — думала я. А в воскресенье к началу обедни в храме мне было уже не до чего. Когда отвезли меня в родильный кабинет, то схватки стали ужасно сильные. Я рычала, как дикий зверь. На меня сердились, меня ругали, но мне казалось, что это не я рычу.

Какая-то сила охватывала меня, вместе с дыханием вырывались звуки, похожие на львиный рев.

Я просила дать мне лечь на пол, но меня держали, называли сумасшедшей. И вдруг около девяти утра всю меня свело, как судорогой. Я поднялась не на ноги, а на плечные лопатки и затылок. Туловище мое словно силой какой-то подняло кверху. Вертикально вверх, прямо к небу, вылетел мой ребенок, которого поймали в воздухе дежурившие около меня сестры. Это произошло за несколько секунд. «Я еле поймала его!» — кричала сестра. Меня ругали, кто как мог, но я уже лежала ровно, обливаясь потом и сияя от счастья. Я слышала, что ребенок закричал, благодарила Бога в душе и ждала, когда же кончится шум вокруг меня. Хотелось узнать — кто родился, а мне даже не говорили. Наконец, подошла еще одна молоденькая сестра, пожалела меня, поздравила с сыном-великаном. А кругом продолжался шум:

— Девки, девки, бегите сюда, смотрите, какой народился!

— Да ему три месяца дашь!

— Сообразила мать!

И все наперебой хвалили ребеночка, удивляясь нежно-розовому цвету его тельца, его длинным ноготкам и волосикам. Через час я лежала уже в палате и вспоминала слова Спасителя: «Мать уже не помнит скорби от радости, ибо родился человек в мир».

Теперь меня волновало одно: почему никто ко мне не приезжает уже второй день? Уж не арестовали ли всех дома? Ведь времена были тогда страшные — 1951 год. Но в этом «пробном» роддоме по воскресным дням передачи и письма не передавали, чего я не знала.

За семьей моих родителей следили. Над папиным кабинетом поставили специальные аппараты, которые должны были записывать все разговоры и звуки, доносившиеся через вентиляционную трубу. Мы видели незнакомых людей, которые с чемоданами поднимались наверх по нашей крутой лестнице. Соседка, жившая над нами, по секрету рассказала моей маме, что ее выселили на время и велели ей об этом молчать. Но она приходила за вещами, наблюдала и обо всем нам доносила: «Мешает им подслушивать вас бой часов, тиканье их, шумный ребенок, его крики, плач». Тогда папа поставил под вентиляцию на буфет еще несколько будильников, завел их на треск… А один из старинных будильников играл чудесную мелодию, сопровождающую песню: «Коль славен наш Господь в Сионе, не может изъяснить язык…». А вскоре в квартире появился второй ребенок, шуму стало еще больше. Разговоры шли о кормлении, о бутылочках, сосках и т.п. Бабушка с соседкой решили: «Детки спасли!». Не подслушав ничего подозрительного, люди с тяжелыми чемоданами спустились вниз и уехали. Вскоре и мы переехали в Гребнево.

«Помолись, отец Серафим!»

Промелькнуло лето, кончилось гуляние. Тогда мы почувствовали, что стало в доме очень тесно. Из своей пятиметровой комнатушки мы вынесли в холодный коридор все, кроме кровати и столика у окна, на котором часами стоял на электроплитке чайник. В селе многие соседи наши заводили себе «жулика», то есть мудрили с электричеством, чтобы оно не набивало цифр на счетчике. Люди, в дополнение к печкам, обогревались электричеством, поэтому напряжение днем и вечером было таким слабым, что даже читать было трудно. А чайник стоял на плитке часа два и больше, прежде чем закипеть. Вода же горячая мне была нужна постоянно, чтобы подогревать в ней бесконечные бутылочки, которые крошка Серафим опустошал одну за другой. Хотя он и сосал грудь, но после этого кормления выпивал через соску еще двести граммов овсяного отвару с молоком. Мамочка моя милая принесла нам со своей дачи сделанный дедушкой ящичек. В фанерной крышке ящичка было пропилено восемь дырочек. В них вставлялись бутылочки с молочно- овсяным отваром, который с утра варился на весь день. В течение дня я подогревала бутылочки, опуская в кружку с горячей водой, кормила младенца.

Однажды, когда Симе было два месяца, чайник долго не кипел и мы легли спать. Для Коли у нас стояла деревянная кроватка, а Симу я клала рядом с собой, так как и с вечера, и под утро кормила его грудью. У стенки спал Володя, а я с ребенком — с краю, потому что мне часто приходилось вставать к детям. Около двух часов ночи я услышала, что чайник кипит. Я осторожно поднялась, не трогая Симочку, боясь его разбудить. Стоя спиной к постели, я стала переливать кипяток из чайника в термос, чтобы к утру уже иметь горячую воду. Тут я услышала звук, будто тяжелый арбуз стукнулся об пол. Поставила чайник, оглянулась и вижу: Симочка бьется на полу, будучи не в силах закричать от боли при падении. Я схватила ребенка, прижала к сердцу, а личико его побледнело, как снег. Он громко закричал, отец проснулся. «Володя, молись скорее, Сима упал на пол», — сказала я. Я обратилась с молитвой к преподобному Серафиму: «Батюшка! Ты упал с колокольни и не разбился, а наш сынок с кровати сполз. О, сохрани его жизнь, сделай, чтобы бесследно было это падение, верни ему, батюшка, здоровье, сделай, чтоб он не умер…», — шептала я. Ребенок затих. Мне было жутко смотреть на мертвенно-бледную щечку Симочки, я повернула его, головкой переложив на другую руку. Правая щечка была еще розовая. «Неужели и она побелеет? Ну, сохрани же жизнь его, помоги, отец Серафим!».

Так мы с мужем стояли и молились, а сами всматривались то в детское личико, то в образа. Наконец, Симочка перестал всхлипывать, стал дышать ровнее и взял грудь. Но он был сыт и скоро уснул. Тогда я положила его в кроватку рядом с братцем, а мы с Володей опустились на колени благодарить Господа Бога.

Утром Симочка проснулся как ни в чем не бывало. Он оставался по-прежнему очень спокойным и терпеливым ребенком. Если он был сыт, то весело агукал, произнося на разные тоны одно и то же слово: «Агу!». А если он хотел кушать, то не кричал, как это обычно делал Коля: наш старший сын внезапно вскрикивал, как будто его кто-то укусил, и орал, как резаный, до тех пор, пока его не возьмут на руки и не всунут в рот бутылочку с едой. Симочкиного же крика мы не слышали. Если он спал, то не пробуждался от шума и ора малышей, которых около его кроватки бегало уже трое: Митя, Коля и Витя. А когда Сима хотел кушать, то сначала начинал глубоко вздыхать. Эти вздохи повторялись все чаще, переходя понемногу в жалобные стоны. «Расходится, как медный самовар», — говорила бабушка. Дальше вздыхать малышу мы не давали, подсовывали ему на подушечке очередную бутылочку. Он высасывал ее до дна и снова улыбался и агукал. Его не пеленали, не укачивали, редко брали на руки, так как он был «неподъемный». В шесть месяцев он весил десять килограммов, а в девять месяцев — двенадцать килограммов (мы клали Симу в узел из пеленок и узел безменом поднимали над постелью). В девять месяцев, то есть к началу Великого поста, Серафимчик самостоятельно пошел по дому. Падая, он тихо лежал на полу, так как сам еще вставать не мог. Но пол был у нас тогда деревянный, покрытый половиками, от которых несло детским запахом. Ничего, к этому мы привыкли, главное — дети были здоровые.

Мечта сбывается

Всю зиму я не спускала глаз с детей, хотя в помощь мне прибегала девочка четырнадцати лет — Лида. Она пошла к нам в няньки, так как отца у них в семье не было, а мать с трудом зарабатывала на хлеб малым детям. Лида следила за Симой, Колей, Митей и Витей, которым не было еще трех лет. На полу в кухне закипал огромный самовар, огонь трещал в голландке, а мать наших племянников часто отсутствовала: ежедневно ходила в магазин за хлебом для коровы, ходила на реку полоскать белье, ходила за водой, за дровами и т.п. Но главное, она все время следила за мужем, следила, чтобы он не выпил, не пропал… А бабушка Лиза (мать Володи) пекла для храма просфоры, на что уходило много времени. Малышей без присмотра оставлять было нельзя, а когда мы (я и Варвара) кормили грудью Симу и Витю, то Коля и Митя были предоставлены сами себе. Вот поэтому нам пришлось взять няню, которая проработала у нас три года. На нее я в мае оставила своих малышей, а сама поехала в Москву, в консультацию. Опять врачи и сестры напустились на меня, как на преступницу:

— Где Вы раньше были?! Почему не показывались? Теперь уже поздно, что нам с Вами делать? У Вас уже трехмесячная беременность! Я удивилась их волнению и сказала:

— Что поздно? Еще шесть месяцев мне ребенка носить, а потом приду за направлением в роддом. Пока не наступила летняя жара, мне надо закончить кормить малыша грудью, поэтому я к вам и не приходила.

— Три года подряд будете рожать? Сумасшедшая! — сказали мне и в отчаянии отвернулись.

Летом родители мои, как обычно, сняли дачу в Гребневе, недалеко от нас. Мы гуляли с детьми в роще. Мамочка сказала мне:

— Вам пора отделиться и жить своей семьей, вот бы домик вам Господь послал!

— Да, мы надеемся на Господа, дорогая, — ответила я. — Уж если Господь посылает дитя, то и место ему на земле найдется…

Мы посмотрели вдаль. У самой дороги как из-под земли вырос деревянный сруб. Вскоре мы узнали, что хозяин сруба заготовил его, чтобы пристроить к домику своей тетки. Но этот человек получил квартиру от фабрики, поэтому сруб решил продать. Родители мои тут же купили сруб, в придачу к которому уже были заготовлены доски для полов, потолков и рамы для окон и т.п. Я и не заметила, как на полянке под нашими окнами сложили горой новые помеченные бревна.

Тихим вечером, сидя на ступеньках нашей ветхой терраски, Володя спросил брата Васю и мать:

— Так вы не будете против, если мы впереди нашего дома пристроим этот новый сруб? А то дети растут, тесно становится.

— Что ж, пристраивайте, — задумчиво отвечал Василий, покуривая папироску.

Никаких дальнейших объяснений Володя давать не стал. Он договорился с плотниками, которые по субботам и воскресеньям (то есть в свои выходные дни) обещали начать нашу стройку. Слава Богу! Появилась надежда зимой уже зажить своей семьей. Да, Господь исполняет наши желания!

Мои мытарства

Четыре окошечка нашего старенького домика смотрели (до стройки) на восток, то есть на храм. Перед домом был палисадник, который Володя усердно засаживал георгинами, левкоями и другими цветами. Росли в садике и флоксы, и красные лилии. Перед стройкой надо было бы «зимники» выкопать, пересадить. Но я ничего не успела, пришли рабочие и начали рыть ямы для столбиков, на которых собирались складывать сруб. Деверь мой Василий помогал выкорчевывать кусты, усердно копал. Я переживала за выброшенные в сторону цветы, но молчала. Помогать я не могла, у меня на руках были маленькие дети.

Было воскресенье, когда стены нашего сруба поднялись и загородили вид из окон старенького дома. Придя из храма, Вася и мать его возмутились тем, что в полутора метрах от окон теперь возвышалась сплошная бревенчатая стенка.

— Что ж, мы теперь и храма через окна не увидим? — говорили они. Они накинулись на меня, требуя прекращения стройки. Что мне было делать?

— Говорите Володе, — отвечала я.

Но Володя пришел часам к четырем, а рабочие продолжали быстро укладывать бревна. Васю и мать поддержала сестра Володи Тоня, приезжавшая в Гребнево по воскресеньям. Володю они оправдывали, говоря, что «это не его затея, он попал под влияние Наташиных родных» и т.д. Когда пришел Володя, родные на него не нападали, будто жалели его. Всю вину сваливали на меня… А Володя мне говорил: «Не обращай внимания…».

Василий поехал в Щелково жаловаться. Оттуда прибыл человек и с видом начальства заявил мне: «Ваша стройка арестована, прекратить ее. У вас нет разрешения». Володя дал мне деньги, велел проводить приехавшего человека и, объяснив ему суть дела, сунуть ему взятку. Никогда я раньше этим делом не занималась, поэтому сильно волновалась. Однако я пошла с ним через поле, рассказала, что у нас в доме уже четверо малышей, что положение у нас безвыходное и стройка необходима. Засунув деньги в карман, мужчина переменил сразу строгий тон и сказал: «Ну, так я доложу, что жалоба на вас от родственников — по пьянке, что ничего противозаконного нет…». И мы расстались.

Но дома Василий не унимался, требовал от Володи разрешения на пристройку. Конечно, если б не те годы, когда все стремились «насолить попам», Володе следовало бы самому ездить и хлопотать. Но его вид (борода, волосы) выдавал его, поэтому Володя никуда не ездил, а везде стал посылать меня. А беременность моя давала себя знать: протрясусь в автобусе, волнуюсь — живот начинает ныть. Хожу по Щелково — ищу строительный отдел, сижу в очереди — дожидаюсь начальника. Тот высокомерно принимает заявление (с просьбой о разрешении пристройки), на меня не смотрит, требует план, документы на владение домом и т.п. Ничего этого у меня нет, а есть только сумма денег, которые я должна ему всунуть. Но для этого надо было остаться с ним без свидетелей. И вот я езжу еще и еще… Боюсь, трепещу: «А вдруг за взятку посадят?». Ведь в те годы за что только не забирали! Призываю всех святых на помощь и, наконец, подсовываю деньги.

В следующий мой приезд человека не узнаю: он милостиво смотрит на меня, жалеет, что я теряю тут силы и время, говорит: «Да ведь ваше Гребнево к Щелково не относится, так что мы здесь ни при чем. Больше к нам не ходите. А если сосед- брат донимает вас, то добейтесь разрешения от колхоза. Ведь там у вас колхозная земля».

Теперь Володя начинает меня посылать в колхозное правление. Но председатель вечно в разъездах, поймать его трудно. Хожу по жаре, по солнцу, отдыхаю на бревнышках, животик тянет, болит.

Наконец поймала председателя. Он сказал: «Сам я дать вам разрешения не могу, поставим ваше дело на собрании. А собрание у нас будет, когда соберем урожай, то есть поздно осенью, в октябре».

Я стараюсь его убедить, что колхозной земли мы не застраиваем, пристройку делаем на своем участке и т.д. И опять незаметно сую председателю деньги. Выйдя на улицу, я сажусь на ступеньки и горько плачу. И так мне обидно, что Володя везде меня посылает, а я уже с трудом передвигаю ноги. А до дома три километра. Сижу и плачу, плачу и молюсь. Выходит из сарая председатель, удивляется, что я вся в слезах и никуда не иду:

— Да продолжайте стройку, не волнуйтесь, я пришлю вам сам разрешение. А сейчас у меня и печати с собой нет…

— Я не могу идти домой, у меня болит живот, я беременна, — сквозь слезы отвечаю я.

— Так я дам машину…

И вскоре по кочкам поля загрохотал огромный грузовик, колхозник предложил мне сесть рядом с водителем. «Доехала, слава Богу! И больше ездить не стану, надо будущее дитя беречь», — решила я.

А дома меня заели! Жить в этой обстановке гнева и ненависти стало для меня ужасно. На помощь пришли мои родители, которые сказали: «Тебе трудно тут паклю щипать… Мы пришлем такси и увезем тебя с детьми к себе, будь готова».

Откуда пришли к нам святыни

Когда мне было тринадцать-четырнадцать лет, я бегала в переулки (за нашими домами), где жила Александра Владимировна Медведищева. Это была уже старушка лет шестидесяти, со строгим лицом и огромными черными глазами в очках. Александра Владимировна была домашним врачом Патриарха Сергия, который жил от нее поблизости в маленьком деревянном домике в Девкином переулке. В те годы в нашем районе, то есть вблизи Елоховского собора, только на центральных улицах возвышались каменные невысокие строения, а позади них еще ютились одноэтажные здания с уютными двориками, с палисадниками и кустами. Я с огромным желанием брала у Александры Владимировны уроки французского языка, так как даже пройтись по тихим заснеженным переулкам было для меня большим удовольствием.

За уроком я сидела спиной к окну, а предо мной в глубоком кресле — Александра Владимировна. Она часто начинала дремать, голова ее свешивалась на грудь, раздавался тихий храп. Тут же ко мне подбегала лохматая собака Джек, а на стол спрыгивала с полок кошка Джонька. Она лапкой хватала мое перо, когда я писала. В общем, я с радостью играла с животными, давая отдохнуть усталой учительнице. А за ее спиной предо мною чернела длинная комната, со всех сторон увешанная темными иконами. Тогда я ими не интересовалась, не думала, что с ними свяжется моя жизнь. А вышло так.

В начале войны Патриарха Сергия эвакуировали, велели собраться в двадцать четыре часа. Александра Владимировна очень это переживала. Она взяла к себе в дом иконы и святыни Патриарха, так как в Куйбышев он ничего взять с собой не смог. Но недели через две пришел приказ Александре Владимировне также срочно выехать к Патриарху. Мама моя навещала сестру Александры Владимировны, и та рассказала ей следующее: Александра Владимировна была остра на язык и терпеть не могла сотрудников НКВД, которые окружали Патриарха. Были там в эвакуации и продажные из духовенства (обновленцы), с которыми Александра Владимировна тоже горячо воевала. Помню, как она говорила: «Я ему в морду плюнула». Или: «Я ему по физиономии дала». Понятно, что за такие вольности Александру Владимировну быстро арестовали, посадили лет на десять. Так вот, в 1952 году, когда я уже ждала третьего ребенка, к родителям моим пришла сестра Александры Владимировны и сказала: «Ко мне приехала племянница, она неверующая. Все иконы и святыни от Патриарха и сестры мы убрали в чемоданы, корзины, ящики… Все у нас под кроватями, по углам. Вы — люди верующие, возьмите все у нас, а иначе мы сожжем все иконы, держать это в доме опасно».

Родители мои срочно перевезли к себе на квартиру все иконы, но тоже боялись у себя их держать. Папа договорился с моим дьяконом Володей, что тот заберет все святыни к нам в Гребнево. Решили так: привезут ящики и чемоданы на такси в Гребнево, а обратно в этой же машине поеду в Москву я с детьми. Так было выгоднее, так как в те годы оплачивалась дорога в оба конца. И вот в сентябре месяце я снова в Москве, в своей родной квартире, у любящих нас родителей.

А по дому уже топают друг за дружкой Коля и Сима. Коле два года и три месяца, а Симе год и два месяца. Коля уже начал говорить, а Сима пока только стулья целый день двигает — это его любимое занятие. Володя нас часто навещает. Он рассказывает нам, что стройка движется успешно, что домик уже построен, сложена печь-голландка, а с юга пристраивается небольшая террасочка, через которую мы будем попадать в свою пристроечку. Рассказывает Володя и о том, какие удивительно богатые и чудные иконы он обнаружил в чемоданах. Была икона и со святыми мощами Казанских Святителей. Но больше всего Володю поразил крест, на подставке которого было выцарапано (на меди): «Сей крест дан св. Иоанном Богословом Авраамию Ростовскому на разрушение идола Белеса».

Николай Евграфович достал житие святого Авраамия Ростовского и прочитал нам о том, как в XII веке апостол Иоанн явился в поле преподобному, как вручил ему жезл, увенчанный большим медным крестом. Этим-то крестом святой Авраамий разрушил идола, который рассыпался от прикосновения к нему сей великой святыни.

Володя говорил, что как скоро оклеит обоями стены, то тут же развесит все иконы, а крест чудотворный поместит на божницу.

«Значит, воля Божия вам иметь у себя эти святыни, — говорил мой папа. — Заметил бы я их, не отдал бы. А я ведь тоже все просматривал, складывая все у себя на шкафу до отправки в Гребнево…».

Так мы мирно сидели у папочки в кабинете, любовались детьми, которые возились у наших ног, не понимая еще разговора взрослых.

Сон ребенка

Однажды в осенний темный день из бабушкиной комнаты раздался плач Коли. Мальчик спал там днем на моем сундучке, на котором я до свадьбы спала под иконами, на котором сидя молилась еще девочкой.

Няня Лида подошла к Коле, но он плакал, не унимался.

— Идите сами к нему, он какой-то крест требует, — сказала няня.

— Сынуля, ты что шумишь? — спросила я, целуя крошку. — За стенкой дедушка отдыхает, не плачь, разбудишь его.

— Дайте мне мой крестик, — сквозь слезы просил Коленька.

— Да вот, на тебе надет твой крестик!

— Нет, не этот мне надо, а большой, светлый, — показывал Коля, разводя ручонками. — Это мой крест, его мне батюшка дал. Зачем я его отдал папе? А папа крест у дедушки на шкаф положил. Достаньте мне крестик!

И снова раздается его горький плач. Приходит дедушка. Разве он может лежать, когда плачет его любимец? Он сажает Колю на плечи, несет его в свой кабинет, подносит к шкафу. Малыш роется в бумагах, книгах на шкафу, но не найдя там ничего, опять плачет. Я стараюсь объяснить Коленьке, что он видел сон.

— Коленька! Папы уже дня четыре тут не было, так что это тебе сон приснился. И креста никакого не было — это снилось тебе!

— Нет! Папа тут сейчас был. Я с ним в храм ходил. И батюшка тут был — он мне этот крест дал.

— Какой батюшка? Откуда он крест взял? — спрашиваю я.

— Батюшка мне крестик из алтаря вынес, он мне его дал. А я дал папе подержать. Зачем я его отдал! — и снова плач безутешный.

Я подвела Колю к углу с иконами, на которых было изображено много святых. Показываю сынку на святых и спрашиваю:

— Какой же батюшка тебе крест дал? Вот этот? — показываю на преподобного Сергия, потом на преподобного Серафима. Был там и святой пророк Илья и другие святые. Но как увидел Коля святителя Николая Чудотворца, так и протянул к нему ручку:

— Вот этот, вот этот батюшка мне крестик дал.

Мы поняли, что ребенок видел сон. Но он еще не мог отличить сон от действительности, поэтому долго скучал по «своему» крестику. Сидит, бывало, с кубиками играет, но вдруг расплачется. «Сынок, ты о чем?» — спрашиваем. «Где мой крестик? Дайте мне его!». И так часто он вспоминал свой сон все пять месяцев, пока мы не вернулись в Гребнево. Едва войдя в комнату, он кинулся к божнице и закричал: «Вот он, вот он — мой крестик! Наконец-то я его нашел! А вы все говорили, что нет крестика, что это сон. А это не сон, а мой крест!».

Чудотворная икона Богоматери

Осенью 52-го года сестра закрытой Марфо-Мариинской обители Ольга Серафимовна Дефендова рассказала нам о чудотворной иконе Богоматери, помогающей при родах. Нас предупредили: «Дважды предлагать эту икону кому-либо не следует. Отвозить к беременной в дом — тоже не следует, нельзя «навязывать» помощь Богоматери. Муж беременной или кто-то из ее семьи должен сам съездить и привезти домой к себе эту иконочку». Она была небольшая, с лист тетради, письмо напоминало стиль XVII века, внешне ничем не поражало. Но мы знали, что дело не во внешнем, а в благодати, которую несла с собой эта икона. Икона — это как бы окошечко, чрез которое к нам нисходит свет милосердия Божьего.

Привезли икону, папа поставил ее у себя на круглом столике, который когда-то служил жертвенником. А теперь на нем стояли иконы, лампады, лежали молитвенники, Евангелие. Вспоминая мои первые тяжелые роды, родные надумали поместить меня в какие-нибудь лучшие условия, чем обычный роддом. Нашли какую-то старушку, бывшую раньше директором НИИ, запаслись распоряжением поместить меня в родовое отделение института. Благо, это было недалеко. А то ведь навещать-то меня все мамочке моей приходилось, а у нее здоровье было неважное, она много операций перенесла.

Повезли меня поздно вечером, в сырую осеннюю погоду. Снег падал и таял, идти было трудно. Мама быстро уехала домой к внучатам, а я осталась одна в приемной. Тут на меня накинулись: «Зачем Вы сюда приехали? Кто Вас направил? Почему?». А я ничего не знаю. Знаю только, что уходить мне поздно, роды начинаются.

Недовольные и грубые сестры, наконец, отвели меня в палату и указали место в углу. Никто не подходил ко мне, никто не интересовался мною. Я молилась Царице Небесной, всю надежду на нее возлагала. «Неужели будет плохо? Нет, теперь такого быть не может — у папы пред образом Богоматери горит лампада, папа молится».

Наконец я попросила отправить меня в родовую. Отвезли, опять спросили: «Какие у Вас сложности? Зачем Вы у нас? Странно!» — и оставили меня на попечение одной молоденькой сестрички. В предыдущих роддомах обстановка была напряженная, как на производстве: все кругом бегали, шумели, одних везли, других смотрели и оставляли пока…, врачи, няни, сестры обслуживали рожениц, не спуская с них глаз. А тут я лежала одна среди ночи. Кругом темно, тихо, нигде ни души. В углу где-то дремала сестричка. Я позвала ее, сказала, что скоро буду рожать, просила ее все приготовить, чтоб принять ребенка. Сестра зажгла свет, посмотрела меня, но решила, что «еще не скоро», и пошла опять дремать. Но я умоляла ее не отходить, а приготовить поднос и все другое… «Ну, для Вашего спокойствия я все приготовила», — ответила она. «Матушка! Царица Небесная! Окажи Свою милость, покажи Свою помощь! « — шептала я.

— Сестра, сестра, скорее ко мне! — закричала я. Та нехотя поднялась, медленно, сонно качаясь, но вдруг подбежала ко мне… и поймала дитя.

— Я не ждала так скоро, — сказала сестра.

А я ждала, я верила, что Царица Небесная не замедлит. И такая радость охватила меня, и уже не о том радость, что родилась дочка, что громко закричала и продолжает орать, а радость о том, что свершилось чудо Божие, что я уже не мучалась, как при первых двух родах, что Матерь Божия помогла. Так всю ночь и ликовало мое сердце. А предо мною было темное окно, чрез которое я видела большие хлопья снега, падающего на ветви и покрывающего все кругом — впервые в эту зиму.

Катюшу мою унесли куда-то близко, я слышала ее крик до самого утра. «Ну и певунья будет!» — думала я. Спать я не могла, ужасно хотелось пить, а попросить не у кого — нигде ни души, все спят. Наконец раздалось шлепанье тапок. Я попросила пить. Из крана кто-то налил мне ледяной воды. Пить ее я побоялась, так как была вся потная и знала, что страдаю хроническими ангинами. Опять идет няня, опять я прошу теплого питья. «Вскипит вода, тогда принесу», — слышу ответ. Жду, жду… Несут?

— Осторожно, тут крутой кипяток! — слышу.

— Но я не могу взять раскаленную кружку, — говорю я. В ответ:

— Поставлю на полку, остынет и выпьете.

Итак, я опять мучаюсь жаждой. Ночь, темно. Скоро ли утро? Когда же меня напоят? Но на душе радость великая, ликую, как в праздник.

Еще семь дней я мучалась послеродовыми схватками. Боли усиливались особенно во время кормления, сжимала зубы, чтобы не закричать. Впоследствии я узнала, что одна-две таблеточки «Бехтеревки» спасают от этих мук. Но врач была ко мне так невнимательна, что я дивилась: «Со всеми подолгу разговаривает, а меня и замечать не хочет!». Потом я поняла, что, наверное, все окружающие меня матери были знакомы врачам или, может быть, давали им взятки… Не знаю… Но мои родители этого делать не умели, считали, видно, грехом. А мне, значит, Бог потерпеть велел. Но Он и духовную отраду посылал, и терпение давал… Слава Богу за все! Ведь как же страдал наш народ в 1952 году! Аресты, тюрьмы, расстрелы! А я лежала ухоженная, в теплой больнице — разве это страдание? Это милость Божия — дочку ведь Бог послал нам — Катюшу.

В ту зиму однажды пришла к нам знакомая женщина, привозившая из деревни молоко для городских жителей. Эта простая баба с ужасом сообщила нам, что «Сталин умирает, теперь все мы погибнем!». Так воспитан был к пятидесятым годам наш русский народ, что доверял Сталину, называл его «отцом» и находился в полном неведении о всех ужасах в лагерях и тюрьмах сталинского режима.

Я сама была в Елоховском соборе, когда служили молебен о здоровье Сталина. Народ молился, но вождь умер совсем неожиданно. Сразу ничего не изменилось, все еще продолжали трепетать пред именем тирана. Приказано было всем, кто стоял на ногах, идти на похороны Сталина. Куда идти, что делать — никто не знал, однако народ повалил в центр Москвы неорганизованными толпами. Все улицы центра города были три дня запружены такой плотной стеной живых человеческих тел, что и весь транспорт остановился, и вся городская жизнь замерла: ни магазины не работали, ни к одному учреждению нельзя было пробиться через толпу удивленных и испуганных людей. Чтобы не быть раздавленными, люди заходили в любые подъезды, заполняли дворы, взбирались по лестницам до чердаков. Рассказывали потом, что на Трубной площади, где улица спускалась вниз, было что-то страшное: толпа налегла на стоявшие машины, которые без водителей покатили вниз, давя народ. Из той квартиры, которая была над нашей, юноша восемнадцати лет три дня не возвращался с похорон Сталина. Волнение родителей было непередаваемо. Наконец, через трое суток, сын их смог пробраться через толпы и прийти домой. А все эти дни он с товарищами отсиживался на чердаке какого-то дома, так как выйти было невозможно, народ стоял плотной стеной, стонал и падал. Говорили, что после похорон Сталина все больницы Москвы были переполнены…

И только года через два, когда расстреляли Берию, правую руку Сталина, люди вздохнули свободно, кончился страх, появились улыбки и шутки. Тогда у меня на детской елке сосед-малыш лет четырех вышел сказать стихи, но пропел частушку:

Берия, Берия, потерял доверие, А товарищ Маленков надавал ему пинков!

Все от неожиданности весело рассмеялись.

Началась самостоятельная жизнь

В марте месяце я вернулась в Гребнево. Но уже не в старый дом вошли мы с детьми, а в новую пристроечку. Володя с гордостью показывал мне, как уютно он расставил мебель, повесил иконы — в общем, устроил свой домик, чтобы мы могли жить самостоятельно. Для меня это была большая радость, можно сказать — желанное событие жизни. Ни до кого больше не доносились ни наши разговоры, ни крик детей. Никому мы больше не мешали, и нам никто не мешал. Теперь я могла сама собирать обед, ужин, завтрак, готовить могла, что хотела и только для своей семьи. Стало быть, и продуктами я уже стала самостоятельно распоряжаться, обо всем заботиться, а, главное, не ждать, когда свекровь позовет обедать и т.п.

В общем, мы с Володей стали жить отдельно от родни. Это после пяти лет совместной жизни с семьей Василия! Слава Богу! Я могла теперь закрыть дверь и хоть на какое-то время остаться со своей семьей. В старый дом можно было проходить через нашу бывшую комнатку, которая пока тоже оставалась за нами. Там спала наша нянька. Но теперь мы повесили дверь в эту комнатушку и, прорезав стену, сложили крохотную печь. Она отапливала и комнатушку, и узкий коридор между пристройкой и домом.

Я ликовала, но родные Володи были мрачны. Видно, они думали, что с нашим приездом все останется по-старому, как в прежние годы. Но я тут же стала забирать из кухни у свекрови ту посуду, которую пять лет назад привезла себе в приданое. Бедная старушка уже привыкла пользоваться и сковородочкой, и ножичком, и другими вещами, а потому отдавала мне мое со вздохами и неохотно. Но что было делать? В те времена было трудно приобретать что-либо в хозяйство. Буря недовольства разразилась, когда мы купили дрова. Их свалили не там, где раньше, а около входа в нашу пристройку. А дрова были березовые, уже напиленные и наколотые так, как требовали мои две печки — шведка и голландка. Володя сложил поленницу под нашим новым домиком, так что Василий не мог больше пользоваться топливом, которое покупал Володя. Тут брат его понял, наконец, что отныне и он, и мы стали самостоятельными. То ли он выпил лишнего, но гнев его вылился в яростные крики… Он даже выбил стекло в своей комнатке. Хорошо, что детки мои ничего этого не видели и не слышали, только до коридорчика доносился какой-то шум, но мы туда малышей не пускали.

Теперь я старалась как можно реже показываться в старом доме, разве только приходилось ходить к Никологорским (это была их фамилия по матери) за молоком. У них была корова, и молоко мы у них всю жизнь покупали. А их ребятишки постоянно питались у меня, пили молоко, купленное у их родителей… Но на это никто не обращал внимания. Я старалась добром и любовью побеждать зло родственников- соседей: я переодевала их малышей в одежду своих детей, подстригала Митю, Витю и Петю, даже стирала на них… Они все дни проводили у меня. Стоило Володе открыть к ним дверь, чтобы пойти навестить мать, как все трое моментально оказывались у нас. Конечно, от шести малышей шум поднимался страшный, а Володя этого не переносил. Тогда мы отправляли племянников снова в их дом, куда они уходили послушно, но неохотно. И так племянники росли вместе с нашими детьми лет двенадцать, пока… Но об этом будет рассказано дальше.

Сила благодати преподобного Сергия

Когда мы еще жили вместе с семьей Никологорских, то со всяким народом приходилось встречаться на кухне. Василий был еще на должности церковного старосты, поэтому к нему приезжало много людей, все больше по делам храма: то масло лампадное, то свечи привозили, то хоронили кого-то — и всегда требовался староста. А он бывал частенько пьян, за что его три раза снимали с должности, но после двух первых раз опять восстанавливали, помня его отца и уважая все семейство. Свекровь топила печь да ухаживала за скотом, так что отворять дверь и встречать да провожать людей часто приходилось и мне. Мать всегда старалась скрыть недостатки сына, никогда не говорила, что он пьян, а посылала человека искать Василия в ограде, то есть при храме. Его искали, не находили, опять возвращались к нам, обращались ко мне. Мне жалко и неудобно было гонять людей. Я как-то откровенно сказала:

— Его нечего искать или беспокоить — он спит. И не добудишься — пьян.

Уж как на меня рассердилась свекровь! Но Володя был за меня: «Она правду сказала!». А когда Василий был трезв, то принимал не иначе, как поставив бутылку на стол. И потому нам с детьми приходилось тогда сидеть во всяком обществе. И шутки нетрезвые, и безобразные анекдоты — все приходилось выслушивать. Я радовалась тому, что малыши еще не понимали смысла слов, оба сыночка тогда еще не говорили. Но на чуткого и восприимчивого ко всему Коленьку эта обстановка производила, видно, тяжкое впечатление.

Однажды Коля увидел умирающего слабого старика, похожего на скелет, обтянутый кожей. Его везли из больницы. Но дорогу замело снегом, машина до Слободы проехать не смогла, поэтому старика завели под руки на ночлег в наш дом. Коленька, как увидел умирающего, посмотрел на него пристально и закричал, завизжал, весь затрясся. Насилу мы его успокоили. Но с тех пор Коленька наш стал иногда кричать по вечерам. Это происходило тогда, когда его давно не причащали или было некому отнести малыша в церковь. И вот, около двенадцати часов ночи уже спящий ребенок просыпался с диким отчаянным воплем. Боясь этих страхов, мы с Володей ставили рядом с кроваткой Коли святую воду, клали Распятие, всю ночь горела лампада. Мы брали ребенка на руки, целовали, ласкали, но он бился, кидался в сторону, а кричал так, как будто его шпарят. Конечно, мы молились, кропили кругом святой водой, и шум прекращался. А на третьем году жизни, когда Коля уже начал говорить, я спросила его:

— Деточка, ну почему ты так кидаешься и кричишь, ты ведь всех будишь. Смотри, как у нас уютно, тихо, огонек пред иконами светится, папа и мама с тобою рядом. Чего ты боишься?

Все еще всхлипывая и прижимаясь ко мне, Коленька ответил, протянув ручонку в сторону:

— Там был серый дядя.

Мы с Володей понимали, что враг преследует нашего сынка. Я часто говорила мужу, что следует свезти Колю к мощам преподобного Сергия. Но я три года подряд рожала, так что или кормила младенца, или носила внутри. Поднимать увесистого Колю я не могла, а отец служил или уезжал на требы. Но вот Коля тяжело заболел.

Лето стояло жаркое, сухое. Я была уже хозяйкой, могла распоряжаться своим временем. После утреннего завтрака я брала своих троих детей и до обеда уходила с ними гулять на остров, что на пруду за усадьбой. Дома оставалась молодая нянька, которая и воды принесет с колодца, и пеленки постирает, и уберется, и суп нам сварит на плитке или керогазе (который мы тогда уже приобрели). А я легко шагаю через ложбину сухого пруда до быстрой извилистой речушки, которая тогда еще (после войны) не была запружена. На руках я носила восьмимесячную Катюшу, а рядом со мной бежали мальчуганы. В одном месте Любосеевка наша широко разливалась, образуя брод. Тут вода и до колен не доходила. В прохладную погоду я переходила воду в резиновых сапогах, а детей переносила по очереди. А в жаркие дни мальчики с удовольствием перебегали речку босиком, при этом брызгались, смеялись, баловались в прозрачных струях прохладной воды, как это свойственно детям.

Придя на остров, я расстилала широко одеяльце, сажала на него Катюшу. Двухлетний Симочка оставался стеречь сестренку, а я с Колей начинала искать землянику. Набрав немного, мы приносили ягодки малышам, которые с восторгом «клевали» их по одной штучке. Мы часто меняли места, искали тень, искали ягодники. А отходили мы с Колей всего на несколько шагов, чтобы нам слышен был зов Симочки: «Мама, колей (скорей)…, Катя…». Больше он еще сказать ничего не мог, но я понимала: Катюша сползла с одеяла и уже могла начать набивать себе в рот траву, шишки и т.п. Надо было спешить и снова водворять девочку на середину одеяла. Какие же счастливые это были часы: солнце, тепло, птицы поют, нигде ни души, только трое моих деток веселятся рядом.

Но в одно прекрасное утро Коля, бегая еще около дома, сказал, что у него сильно болит горло. Я посмотрела — горло красное. Смерила Коле температуру — тридцать восемь. Володя был дома. Если б это была ангина, то Коля не жаловался бы на боли постоянно. Но он плакал, тосковал, не находил себе места. Володя послал меня с ним к врачу. «Не скарлатина ли? Только не оставляй Колю там одного!» — сказал отец.

Автобусов тогда не было, мы шли три километра пешком по жаре. Утомились, сидим, ждем своей очереди к врачу. Медсестра обратила внимание на тяжелое состояние моего трехлетнего ребенка, пропустила нас скорее и ахнула: врач увидела сыпь за ушами Коленьки, определила — скарлатина. Нас немедленно выпроводили на балкон, раздались крики: «Инфекция, инфекция, скорее машину, везите ребенка в больницу!». Но надо было еще взять документы из дома, а поэтому я попросила водителя отвезти нас прежде домой в Гребнево. Не отпуская «скорой помощи», мы простились с Володей, взяли необходимое и тут же поехали. Коленька весь горел, но кататься в машине ему нравилось. Я старалась подготовить Колю к мысли, что он теперь надолго останется в больнице, пока не поправится. «Только с тобой!» — соглашался сынок.

Нас отвезли в Свердловку, так как близко инфекционного отделения не было. Ехали мы около часа. Вошли мы во двор, и я узнала, где начальство больницы. Я хотела добиться разрешения остаться с Колей. Но в корпус меня с больным ребенком не впустили — он был ведь заразный. Я с трудом упросила Коленьку посидеть в тени под кустиками, пока я вернусь. «Иначе нам придется расстаться», — объяснила я крошке. Он заплакал, но отпустил меня. Уж каких святых я не призывала себе на помощь, умоляя их помочь мне упросить врачей оставить меня с ребенком. Сначала они отказывались, говорили, что тут этого не полагается. Но когда я сказала, что мой ребенок очень нервный, по ночам кричит, тогда старший врач дал разрешение. Слава Богу! Я выбежала на улицу, ищу Колю. Вижу, наконец, его: сидит он на земле, прижавшись к забору, спрятавшись в кустах, как загнанная собачка, и горько плачет. Никто к нему не подходит, все от него шарахаются, он весь уже покрылся красной сыпью. «Сыночек! — Коля вскакивает, кидается ко мне: — Разрешили!».

Нас положили в отдельную палату, все койки в которой были пусты. Колюню обрили, переодели. Он вел себя тихо, боязливо поглядывая на меня, боясь, что я уйду. Сестры были удивлены, что я с сыном, но были вежливы и внимательны. В ту же первую ночь, около двенадцати часов, Коля дико закричал и начал кидаться от страха в стороны. Я достала из сумочки святую воду, мочила его головку, как всегда призывала Господа, старалась малютку успокоить. Прибежала сестра и ужаснулась. Когда Коленька снова заснул, она сказала: «Хорошо, что мать была с ребенком, я б не знала, что делать. Уж каких-каких капризных и крикунов к нам не поступало, но такой страх я вижу впервые». Я откровенно поговорила с сестрой, благо, она была верующая. Я сказала, что нечистый дух в полночь нападает на наше дитя, но мы надеемся, что с помощью Божьей это пройдет.

В больнице я пробыла пять дней. Температура у Коли спала, он начал вставать и играть с другими детьми. «Теперь Вы можете его спокойно оставить, он уже освоился, скучать не будет», — говорили мне няньки и сестры. Я со всеми в больнице подружилась, они были все верующие, милые, ходили в наш гребневский храм и любили моего дьякона. И так, рано утром, пока Коля спал, я уехала из больницы. Всю дорогу я плакала, так мне было жаль Колюшку. Но дома я была тоже нужна: у Катюшки начался понос, Володя был постоянно на службах, а с детьми оставалась пятнадцатилетняя нянька. Но она не растерялась. В Слободе нашла кормящую мать, которая согласилась давать свое молоко нашей больной дочурке. И вот няня Лида ежедневно ходила через речку и остров в Слободу за молоком. Детей она ни на кого не оставляла, но несла Катю на руках, а Симочка шел рядом. Да спасет ее душу Господь за то, что она не оставила нас в трудную пору.

До Свердловки, где лежал Коля, было «по птичьему полету» около двенадцати километров. Это был Володин «приход», то есть наше духовенство обслуживало этот рабочий поселок. Володя знал туда дорогу и тропинки через лес, он сам навестил Коленьку. Но сестры и няньки не советовали часто навещать детей, так как дети потом плакали и просились домой. А к больничному режиму дети быстро привыкали, оставались спокойны и веселы. Я это увидела, пока была с Колей. Вообще, пребывание в больнице было для меня хорошим уроком. Я познакомилась с режимом, необходимым в воспитании детей, увидела полезные навыки сестер при обращении с детьми. Скучая по Коле, я раза три еще ходила на Свердловку, шла часа три, отдыхая в лесу. Я собирала дорогой землянику, которой Коля был всегда очень рад. Я обещала сыночку, что за ним приедут бабушка с дедушкой и заберут его домой. Но через тридцать дней еще не вся старая кожица сошла с тельца ребенка, поэтому брать Колю в семью было еще опасно. Тогда мы решили на десять дней поместить Колю в Москве у моих родителей, чему они были очень рады.

Вот жертвенная любовь старичков: сами круглый год мечтают о Гребневе, о природе, а летом остаются на своей сырой квартире с внуком! В эти дни пребывания Коли в Москве я, наконец, упросила Володю съездить с Колей в Лавру к преподобному Сергию, приложить ребенка к раке с мощами, прося у Господа милости.

— Не забудь его покормить, вот тебе в карман кладу для Коли булочку, — сказала я.

Володя отправился. Они были на молебне, приложились к мощам преподобного Сергия и поехали опять в Москву. Когда уже сели в поезд, то отец вспомнил, что сынок давно не ел.

— Хочешь кушать? — спросил Володя.

— Да, очень хочу.

Отец подал ему булочку. Коленька говорил мне впоследствии: «Никогда в жизни я не ел ничего вкуснее этой булочки! Так мне стало хорошо, так радостно, легко, когда я ел». Видно, благодать Божия через этот хлеб вошла в ребенка, ведь хлеб был в кармане, стало быть, касался раки со святыми мощами преподобного Сергия, когда отец и сам прикладывался, и сына поднимал к раке преподобного. И молитвами святого Коля наш поправился, больше нечистый дух не стал тревожить младенца, благодать Божия с этого часа хранила нашего первенца.

Отец Владимир расстается с Гребневом

Пять лет мой супруг оставался в сане дьякона, а происходило это по следующей причине. В Гребневе прихожане весьма чтут свой летний престольный праздник, то есть Гребневской иконы Богоматери. На этот день и продукты в домах припасают, и гостей зовут, и платья шьют себе новые. А в церковь нашу на этот праздник обычно съезжалось много духовенства, приезжал благочинный (старший над округом).

Так и в первый год служения моего отца Владимира в сане дьякона часов около четырех вечера к храму подъехала машина, из которой величественно вышли благочинный и дьякон. Открыли ворота, удивились, что гости рано пожаловали, так как службу обычно начинали в шесть часов вечера. Но тут благочинный заявил, что в этот день он начнет вечерню в пять часов. Настоятель храма был удивлен, но спорить не смел — начальство велит. Наш Василий был тогда старостой и звонарем. Он любил за час до службы звонить, а минут за двадцать до вечерни вместе с женой Варварой совершать торжественный перезвон во все колокола и колокольчики. Это получалось у них лихо и красиво. А в этот раз наш староста еще и забраться на колокольню не успел, как оказалось, что пора начинать службу. Василий не побоялся противоречить заслуженному протоиерею. Да и доводы Василий приводил веские: хор еще не пришел, петь некому, народ тоже еще не собрался, храм пуст. Но благочинный настоял на своем, велел звонить. Володя мой, как и местное духовенство, послушно облачился, облачился и дьякон, приехавший с благочинным. У меня тогда еще детей не было, я быстро собралась и пришла на клирос. Смотрю — в храме пусто, ни хора, ни прихожан еще нет. Вдруг вижу — благочинный уходит, а за ним его протодьякон. Что же случилось?

Оказалось, что староста пустился в спор с благочинным, а тот, не терпя возражений, сказал: «Если не подчиняетесь, то я не стану служить у вас — уеду!». Василий ответил: «А ворота открыты, можете уезжать». Благочинный с протодьяконом с гневом и обидой вышли из алтаря, сели в машину и уехали. «Ну, теперь не быть твоему брату священником», — сказали Василию. Ведь это продвижение должно было идти через благочинного, а после всего случившегося прихожане Гребнева не смели и на глаза показаться своему благочинному. Так и не было Володе продвижения, пока благочинный не сменился.

Но в 1953 году отец Федор Баженов сменил прежнего благочинного. Он, как и его предшественник, часто бывал на престольных праздниках, куда нередко приглашали и моего супруга. Отец Федор обратил на Володю внимание, он понравился священнику и голосом, и благоговейным служением. Тогда отец Федор пригласил Володю послужить у них в Лосинке, где отец Федор показал моего дьякона своим прихожанам и сослуживцам. Мой отец Владимир всегда всем нравился. А в храме Адриана и Наталии (то есть в Лосинке) тогда священника недоставало, место было свободное. Вот и решил отец Федор походатайствовать за Володю пред архиереем. Дело повернулось быстро, осенью на Воздвиженье супруг мой стал священником.

Ну и досталось мне с отцом Федором от гребневских прихожан! Батюшка у себя дома запирал от них ворота, он говорил мне: «Я думал, они мой дом разнесут». Делегация за делегацией обивала все пороги, требуя, чтобы Володю вернули в Гребнево: «Мы мечтали видеть его священником у себя, он вырос у нас на глазах, его отец у нас служил тридцать лет, здесь у нас его дом, его мать, его семья живет… Немыслимо ему ездить на службу в такую даль, ведь свой храм у него под боком!». И так переживали бедные старики, так волновались, не желая расставаться с Володей! И ко мне домой они не раз приходили, просили меня помочь им вернуть дьякона обратно к ним, но уже священником. Я разводила руками, утверждала, что от меня ничего не зависит. Тогда они обратились к самому моему отцу Владимиру. Со слезами на глазах умоляли его старички остаться в Гребневе, но он тоже говорил, что это не его воля. Тогда поехали к архиерею. Тот ответил на их просьбу: «Пусть отец Владимир Соколов напишет мне прошение, я сразу верну его к вам».

Радостные вернулись прихожане в Гребнево.

— Мы добились, архиерей обещал! — сказали они мне. — Вот и прошение от имени отца Владимира готово, пусть только руку свою приложит, пусть распишется и будет переведен обратно!

Но не тут-то было. Володя категорически отказался, сказал:

— Я не смею…

Да он в душе и не желал оставаться в Гребневе. Он видел, как поступали доносы и клевета от местных людей на священников, боялся, что и его ждет такая же участь. И он был прав: «Не славен пророк в своем отечестве».

Итак, с осени 1953 года супруг мой уже ездил служить в Лосиноостровскую. В те годы это была окраина Москвы. Улицы утопали в садах, домики были маленькие, одноэтажные. Окрестные жители несли в храм плоды своих трудов: яблоки, вишни, сливы и всякие ягоды. Прихожане Лосинки полюбили моего батюшку, узнали к нам дорогу, и дом наш с этих пор изобиловал как овощами, фруктами, так и печеньем и всяким лакомством для детей. Да и денежные дела наши пошли лучше, потому что приход Адриана и Наталии был куда богаче гребневского. Но это все не радовало меня, так как я постоянно скучала по своему Володеньке. Автобус к нам в Гребнево в те годы не ходил, а улицы села были темные, грязные, часто непролазные и зимой занесенные снегом. Понятно, что возвращаться домой после вечерних служб батюшке моему было невозможно, поэтому он постоянно ночевал в Москве у моих родителей. Не было у нас тогда и телефонов, я не могла узнавать, когда же он приедет домой. Поэтому я тосковала, молилась горячо, ища у Господа утешения. К родным в старый дом я не ходила, там меня считали виновницею того, что Володи нет в Гребневе. Но в ту зиму со мной жила благочестивая нянька, которая любила молиться и ходить в храм. Она быстро собирала Катеньку и уходила с ней в церковь, а мне оставалось вести с собой двоих мальчиков, что было нетрудно.

Да, иметь храм рядом — это большое утешение для души. Ведь у Бога можно все выпросить; если и сразу Он не даст, то утешит, вселит надежду в сердце… и скорбь пройдет. Приедет Володенька, и мы обсуждаем с ним: как же быть в дальнейшем? Неужели сидеть мне одной с детьми по две недели одним, как это получалось на Святках, в пост, на праздники, даже на Пасху?

Тут мы решили купить машину. А для машины потребовался гараж. Но разве дадут нам родные клочок земли под гараж? Вот тут я опять обратилась с просьбой к Богу, Царице Небесной, к святым: «Смягчи, Боже, сердца их!». И к каким только святым я не прибегала: первым делом к святителю Николаю, к преподобным Серафиму и Сергию, к Иоанну Кронштадтскому. Да что устоит против молитвы таких великих светильников Церкви? Прочитала акафисты, особенно Госпоже Владычице Богородице, Ее образу «Нечаянная радость» молилась, мысленно вспоминая образ. Потом я купила Варваре синие туфли, мы позвали ее к себе, лаской и любовью уговаривали ее не препятствовать нам при постройке гаража. И Господь помог: смягчились сердца, согласились родные на гараж. Не успела я оглянуться, а гараж уже стоит. Вскоре и «Победа» своя появилась. Бог послал нам и шофера Тимофея Тимофеевича, непьющего, честного, но, к сожалению, неверующего. И начал мой муженек свои многолетние поездки, почти ежедневно, в Москву и обратно, в любую погоду. И так двенадцать лет! В ночной туман, в метель и вьюгу, в гололед… провожаю я муженька, вручаю его жизнь Господу да Царице Небесной, призываю в помощь путникам святителя Николая. Боялась я аварий, боялась одна с детьми остаться. Но Господь миловал: всю жизнь мой отец Владимир «на колесах» был, и аварии были, но он остался жив и невредим.

Любочка

А к осени 1954 года я снова собиралась в Москву, снова надо было ложиться в роддом. Намучилась я так с тремя маленькими, что еле до мамы доехала — легла и не вставала десять дней, так как врач дала направление тут же ехать рожать. А я знала, что еще месяц до родов. И вот, благодаря уходу за мной моей дорогой мамочки я смогла выносить все девять месяцев четвертого ребенка. Тяжело бабушке было: четыре года Коле, три года Симе, а Кате доходил второй годик.

Нянька в Москву с нами не поехала, все хозяйство и дети — на бабушке, а я лежу без движения. Но через десять дней я встала, даже гулять с детьми выходила. Тут принесли нам в дом огромного пупса (куклу). Его одели в распашонки, приготовленные будущему ребенку, посадили пупса за детский столик. Коленька сказал: «Вот и купили мы себе Феденьку, теперь маме не нужно будет за ним в роддом от нас уезжать». И радость была у детей велика. Напрасно мы объясняли, что Феденька этот — кукла, а мама привезет живого ребеночка. Смысл слов не доходил до детей, они говорили: «Нам и этот малыш хорош».

Однако я уехала, а вернулась в день рождения Катеньки, будто в подарок ей привезла сестричку Любочку. Роды в этот раз были благополучными, потому что чудотворная икона Богоматери была у нас дома. Лампада горела пред ней, все молились усердно. Коленька особенно радовался появлению сестрички. Слыша, как она чихает и пищит, он кричал: «Живая! Живая! Не такая, как кукла!». За обедом Коля выскочил из-за стола и побежал в комнату, где поперек кровати лежала Любочка. Я пошла за ним и увидела: Коля уже размотал пеленки и тащил новорожденную за ножки.

— Что ты делаешь? — вступилась я.

— Я хочу сестричку с нами за стол посадить, — сказал малыш, — ведь ты же, мама, говорила, что ребенок живой, будет кушать…

Поняли мы с бабушкой, что трудно нам будет с четверыми крошками, решили опять искать няньку. Сначала нашли такую, что не знали, как от нее избавиться. Варила она себе «квасок», настаивала в чулане на подоконнике и попивала понемножку. Потом как начнет на всех кричать, а мы и понять не можем — что с ней? Ну и повариха была! Такие торты нам готовила… Только ничего не надо, когда нет ладу… Мир да любовь — это самое счастье, а Пашу мы просто побаивались. Она была с Украины, дом у нее немцы сожгли, вот она и горевала все по своему пропавшему добру, изливала злобу свою на судьбу, а мы должны были все выслушивать… Но вот бабушка привела еще одну помощницу — девочку лет пятнадцати. Ее звали Маша, она проработала у нас четыре года. А когда она к нам из деревни приехала, то первые дни принимала Пашу за хозяйку, во всем ее слушалась. На третий день она застала меня в спальне, когда я кормила грудью Любу. Маша обомлела, стоит, вытаращила глаза и спрашивает меня: «Это разве Ваш ребенок? А остальные трое детей тоже Ваши? Так это Вы хозяйка? А я думала, что Паша. Она на всех кричит, всем распоряжается. Я считала ее старшей…». Через неделю-две Паша стала учить Машу: «Ты не зевай! У этих дураков деньги по всем карманам лежат, тут легко нажиться». А нам Паша говорила: «Я уйду, но Любку у вас украду. Вам хватит детей, вы себе еще народите, а мне сорок лет и мужа нет». Тогда мы стали поспешно собираться в Гребнево, увозя с собой и Машу. А Паша с радостью осталась со стариками, сияла от счастья, что теперь ее жизнь будет полегче. Но мамочка, моя мудрая была. Она отправила Пашу на Пасху на ее родину, чтобы та отдохнула и повидалась со своими, а вслед за ней последовало на Украину письмо, где было написано: «К нам больше не возвращайся». Так тихо мы и расстались.

А в Гребневе мне с Машей было неплохо. Она ходила к колодцу за водой, приносила дров, топила печь-шведку. Мы пекли часто пироги, в хорошую погоду выводили детей гулять, часто причащали наших четырех младенцев. В магазины мы не ходили, нам все доставляли на машине из Москвы. Пока шла служба, шофер наш обходил магазины и покупал нам продукты. Ему помогала его жена — ловкая, молодая, но некрещеная. У нее сердце было очень доброе, мы вскоре полюбили ее, как родную. Их ребенок Толька рос все тринадцать лет вместе с нашими детьми. Покладистый и спокойный, Толя нисколько не обременял нас, дети его любили. А уж сколько мне в жизни помогала его мать Ривва (Ревекка) Борисовна, то и не перечислить: она и белье погладит, и детей поможет искупать, и кулич огромный испечет нам на Пасху… Так что, все у нас было отлично, если б не теснота в нашем крохотном домике. Пристройка делилась на кухоньку в восемь метров и комнату в пятнадцать метров. В старом доме только проходная пятиметровая комнатка служила спальней для няни, а дальше в старый дом мы не ходили. Только отец Владимир навещал свою мать, а детей мы старались туда не пускать — боялись, что наслушаются чего-нибудь вредного для души.

Вторичная постройка дома

Летом 55-го года, когда я еще носила на руках Любушку, мой батюшка надумал опять затеять стройку. Я была против: «Погоди, пока дети подрастут…». Но муж настоял на своем, указывая на то, что надо строиться, пока есть силы и возможности. Бог послал нам опытного инженера- строителя Глазкова Федора Ивановича. Этот веселый, добрый и энергичный человек руководил постройкой сгоревшего купола в гребневском храме, а потом построил в зимнем храме систему калориферного отопления. Федор Иванович ходил в военной форме, имел большой чин. С моим отцом Владимиром они были друзьями. Он сговорился с нами за двадцать пять тысяч взять на себя всю стройку, то есть руководство рабочими, доставку материалов и т.д.

Нам за Федора Ивановича век свой Бога молить: если б не он, нам бы дома не построить! Федор Иванович нанимал рабочих, привозил то бригаду каменщиков, то плотников, то маляров. Федор Иванович сам ездил на склады леса, нанимал машины, наблюдал за стройкой, принимал работу или с руганью разгонял пьяных рабочих, или требовал переложить «стояк» кирпичей и т.д. В общем, Федор Иванович почти ежедневно появлялся около нашего дома и руководил стройкой. А мой отец Владимир только жал ему руки, целовался с ним и выдавал суммы на расходы. Я ни в какие дела не входила. Но я варила на керогазе огромные кастрюли супов и каш, кормила рабочих. И это было нелегко, так как своя семья была уже в семь человек. Мои родители помогали мне тем, что постоянно уводили со стройки к себе на дачу в Слободу трех моих старших детей. А няня Маша нянчила Любочку.

С семьей же Василия натянутые отношения были порой очень тяжелы. Я их понимала: вокруг дома был жуткий беспорядок. Горы кирпича, бревна, доски, известковая яма, шум машин, а у Никологорских тоже было трое малышей. Но что делать? Зато им остался весь старый дом. Мы со временем окончательно закрыли дверь на их половину, но это произошло только когда умерла бабушка, а мы уехали в Москву. А тринадцать лет надо было терпеть друг друга! Не было общего языка, мировоззрения — разные, понятия о жизни — разные. Но так мне и предсказывал отец Митрофан: «Ведь надо ж в жизни что-то терпеть». Слава Богу, Он силы давал.

Июньским днем, когда шел сильный дождь, к нашему маленькому домику подъехал огромный подъемный кран. Нашу пристроечку зацепили за все четыре угла, подняли ее в воздух метра на три, потом кран отвез домик на несколько метров вперед и опустил его на новый фундамент, сложенный накануне из кирпичей. В последующие дни понемногу поднимали то один, то другой уголок домика, складывали под его стенами из кирпичей нижний этаж.

Так у нас получился дом в два этажа. Внизу — санузел, кухня, столовая, а наверху — кабинет батюшки и большая детская комната. А на лето мы пристроили две террасы, одна над другой, так что летом у нас с этих пор могли гостить и мои родители.

Газ и вода еще не были проведены в Гребнево, так что первые пять лет за водой ходили далеко к реке, где был мелкий колодец. А центральное отопление отапливалось в те годы котлом, к которому я тринадцать лет носила уголь и дрова. Володя помогал, когда был дома, но в основном топила я. Уголь не отмывался, руки мои всегда были с черными складками на коже, хотя и стирки было много. Ежедневно два-три ведра угля надо было засыпать в котел, а в морозы и по шесть ведер приносили. Однако туалет и ванная были уже в доме, кафельный пол мыть было нетрудно. В этом мне помогал мой супруг, который очень любил чистоту и порядок в доме. Я в шутку говорила мужу: «Самая твоя любимая вещь в доме — это щетка на палке да тряпка».

В сентябре месяце, когда Любочка начала ходить, мы начали жить в новом доме. Рабочие все уехали, кроме одного маляра, которого мы оставили доделывать мелкие работы. Очень интересный человек был этот пятидесятилетний Николай. Товарищи звали его «Батя». Он носил бороду, длинные волосы, держался с достоинством. Он жил с нами месяца два, и мы с ним хорошо познакомились.

— Почему Вас Батей зовут? — спросили мы.

— Да я в наших краях вместо священника, — отвечал Николай. — Крещу детей, отпеваю покойников, дома освящаю святой водой.

— Это почему же так? — спрашиваем его.

— Да закрыли у нас все церкви! А народ в Бога верует, зовет меня, чтобы со мной помолиться. Я им и Библию почитаю, и молитвы спою… Так вот и не забываем мы Бога. Из дома в дом хожу, из деревни в деревню — всюду хожу, куда ни позовут.

— Да Вам бы священником быть!

— Но кто же мне сан даст? Для этого надо много знать, а я простой человек…

Да, в те 50-е годы хотя и было уже открыто несколько семинарий, но храмов по стране почти не было, народ постепенно погружался во тьму неверия. И никто не должен был знать, что в маленьких частных домиках еще горели пред образами лампады, еще нарождались дети — будущие пастыри русского народа. И мы знали несколько таких семей, мы общались с ними. Хоть редко, но раза два-три в год мы собирались семьями на праздники Святого Рождества, летом — во время отпусков. Дети наши должны были видеть, что не одни они христиане в безбожном государстве, что есть вера в Бога и в других семьях. Эти встречи с единомышленниками укрепляли веру, вселяли надежду, что еще может возгореться огонь любви от слабых искр, скрытых до времени.

Часть III. Детство будущих пастырей

Мальчики начинают служить

С 1955 года наша семья начала жить в построенном нами новом доме. Отец Владимир ежедневно чуть свет уезжал на службу в Лосинку, а я оставалась дома с четырьмя детьми и молоденькой няней Машей. Однако редко около меня было четверо моих малышей, обычно их было семь или восемь. Три племянника врывались к нам, как только приоткрывалась дверь в их старый дом. А там, в первой же проходной комнате, лежала моя старая свекровь, которой мы раза три в день приносили покушать. Малыши-племянники были ровесниками моим детям, никто из них еще не ходил в школу. Они не были озорниками, всегда слушались с первого слова, всегда старались вести себя так, чтобы я их не прогоняла. Но четверо моих детей, сын шофера Толя да трое племянников не могли соблюдать в доме желаемой тишины и порядка. Бывало, такой шум и возню поднимут, что голова кругом пойдет. Мой отец Владимир не переносил шума. Скажет: «А ну-ка, идите к себе», — и сразу вместо восьми детей в доме останется четверо. Толю родители тоже забирали от нас, так как снимали в селе комнату. А от своих родных детей шума не было. Сима, всегда спокойный, тихо играл машинкой, девочки возились с куклами, а Коленька или строил что-то из кубиков, или начинал благоговейно «служить». Он часто бывал в храме и, будучи очень впечатлительным, будто носил в себе желание продолжить дома то, что видел в церкви. Помня совет отца Алексея Мечева, мы не запрещали детям играть в богослужение, но и не подталкивали к этому.

»Служба» начиналась у них с раннего младенчества. Мы видели следующее: ребенок едва ходить начал, еще не умеет говорить, не понимает речи взрослых, а уже «служит» Богу. Он держит в ручонке вертикально карандаш или палочку, заменяющую ему свечку, встает перед иконами и серьезно, сосредоточенно, не обращая внимания на членов семьи, начинает петь или, вернее, гудеть что-то похожее на «аллилуйя» или «помилуй!». Потом малыш берет за шнурки свой башмачок и медленно, благоговейно раскачивает им, то есть «кадит». И чем старше, тем больше он «служит»: обвязывается пеленкой, заменяющей ему фелонь, торжественно поднимает вверх длинную ленту, считая ее орарем. Рядом с Колей неизменно становился Сима и повторял все движения братца. И никогда ни одной улыбки при этом, ни баловства. Мы с отцом наблюдали только и радовались: дети изливают, как умеют, свои чувства перед Господом.

Бабушка Зоя как-то спросила своего любимца:

— Коленька, что тебе ко Дню ангела подарить? Внук принес ей узенький матрасик, который клали в коляску под Любочку. К углам матрасика была привязана тесемка.

— Бабушка, смотри, — сказал Коля, — веревка эта мне уже шею натерла, а это моя епитрахиль! Сшей ты мне, бабуленька, настоящую епитрахильку, как у батюшек.

Бабушка не замедлила сшить внуку маленькую голубую епитрахиль, но Симе захотелось иметь такую же. И у него вскоре появилась епитрахиль, но уже песочного цвета с оранжевыми крестиками. Потом бабушка нашила своим «маленьким батюшкам» и фелони, и стихари, в которых дети стали прислуживать в храме. Коле было четыре года, когда он впервые вышел со свечой. Сима был рослым ребенком, скоро догнал Колю и стал прислуживать вместе с ним. Руководил, конечно, Коля: «Ты делай все так же, как и я», — говорил он. Они важно сходили со ступенек амвона, потом поднимались, кланялись друг другу и расходились в разные двери.

Однажды Коля, придя домой, с улыбкой рассказал мне, что «Сима сегодня крестился левой рукой…». — «Какой ты, такой и я, — оправдывался малыш. — Мы стояли на литии друг к другу лицом. Коля начал креститься рукой, которая ближе к двери. Но у меня почему-то плохо получалось», — недоумевал Симочка. В свои четыре года Симочка не мог еще многого понять в богослужении. Однако он терпеливо стоял со свечой даже длинные акафисты, которые любил у нас читать отец Димитрий Слуцкий. Но однажды к концу литии, когда духовенство продвинулось от дверей к середине храма, Симочка взошел по ступенькам на амвон. Отец Димитрий прошептал:

— Сойди назад, еще не все.

Но Сима так устал уже, что махнул ручонкой и сказал:

— Да ну Вас, Вы очень долго…

Он вошел в алтарь, сел на горнее место (позади Престола) и, потушив свечку, начал спокойно отдыхать. Но больше такое не повторялось: мальчики внимательно всматривались в лица священнослужителей, которые давали им указания. Дети очень любили разжигать уголь в кадиле, подавать, принимать и ставить свечи. Они делали все благоговейно, старательно, понимая, что предстоят пред Богом.

Дома в своих играх мальчики копировали богослужение. Коля любил читать акафисты. Букв он еще не знал, смысла слов не понимал, но громко и монотонно повторял священные слова, слышанные в храме. Ни смысла, ни связи не было между словами, но кончались они уже правильно: «Радуйся, Николае, великий чудотворче», — и тому подобное. Двоюродные братья — Митя, Витя и Петя — тоже участвовали в этих молениях. Они терпеливо стояли, подпевая то, что знали. «Отец дьякон, эктенью!» — подсказывал Коля. Дьяконом был неизменно Сима. Подняв орарь, он тоненьким голоском взывал: «Паки, паки миром Господу помолимся».

Часто «служба» неожиданно прекращалась, и Коля объявлял молебен. Это приводило детей в восторг. Они брали в руки кто иконочку, кто свечу, кто чашку с водой, а Коля — кропило. Для этого иногда ломалась ветка цветка. И дети шли из комнаты в комнату, даже в старый дом, где лежала бабушка. Коля запевал: «Пресвятая Богородица, спаси нас». И все за ним повторяли. «Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!» — и все опять повторяли. Брызги летели, головки детей были мокрые, но ни смеха, ни шуток не допускалось. Если кому-то становилось весело, то слышалась команда старших: «Все! Больше не будем», — и служба тотчас же прекращалась. Эти игры продолжались у детей до семи лет, то есть до отроческого возраста, пока умишки их были еще в младенческом состоянии. Мы, родители, детям не препятствовали «служить», но они сами понемногу прекращали, видно, слышали уже голос совести, побуждавшей смотреть на вещи уже серьезно, вдумчиво.

Среди покойников

Живя вблизи кладбища, дети наши привыкли равнодушно относиться к явлению смерти. Почти ежедневно мимо нашего дома или несли на руках гроб с покойником, или везли его в машине. Я слышала веселый крик: «Ура! Покойник! Машина в красных пеленках! Сейчас будет играть оркестр, будут звонить в колокола, а может, даже и палить. Мамочка, одень нас скорее, мы пойдем на кладбище!» — и вся компания бежала к храму.

Придя домой, дети хоронили куклу, коробки из-под обуви служили гробом, они брали алюминиевые крышки от кастрюль и били ими так, что звон стоял в ушах, трубили в бумажные трубы, стараясь повторить мотив траурного марша. Иногда хоронили кого- нибудь из своей компании: укладывали, закрывали расшитыми подушками, служившими венками из цветов, кадили, размахивая лампадкой на цепочках, пели «вечную память» и что умели. Часто до меня доносились окрики: «Лежи смирно, не садись, ты — покойник!». Но у «покойника» терпения не хватало, и игра прерывалась.

Однажды произошел такой случай. Жена церковного сторожа попросила у меня большое корыто. Прошло дня три, корыто мне понадобилось самой. Я послала в ограду (то есть к храму) своих двух старших мальчиков, которым было шесть и пять лет, надеясь, что у двоих хватит силенок донести тяжелое металлическое корыто. День был жаркий, все дети гуляли и, конечно, побежали вслед за Колей и Симой. Няня Маша натягивает уже веревки для белья под окнами, я снимаю наволочки с подушек, вдруг слышу пение детских голосов: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». И мотив тот, который бывает, когда несут покойника. Гляжу в окно и вижу целую процессию. Впереди идет трехлетний карапуз Петя, несет на голове дощечку, заменяющую ему крышку гроба. За Петей идет Коля, кадит консервной банкой на веревочке и во весь голос выводит слова молитвы. Четверо детей несут за углы корыто, в котором лежит Любочка. Все поют, но часто останавливаются, приказывают Любе лежать смирно, а она то и дело садится. Корыто выскальзывает из слабых ручонок, Люба качается, вот-вот вывалится…

— Маша, Маша, — кричу я в окно, — возьми скорее у детей Любку, они ее уронят, ушибут!

Маша летит, подхватывает двухлетнюю крошку на руки. Но ребята протестуют:

— Отдай «покойника»! — кричат они. — Кого же мы хоронить будем?! Дома меня малыши спрашивают:

— А почему у нас нет покойника? У других есть, а у нас нет…

— Вот и хорошо, что нет, ведь покойник — горе!

— Покойника зовут Горе? — спрашивают дети.

Но вот у нас умерла моя свекровь. Детям все было интересно и ново. Люди приходили и приносили цветы, в комнате служили панихиду, из кухни неслись вкусные запахи от готовящихся на поминки блюд…

— Вот и у нас покойник, — говорили дети.

— А тебе не жалко бабушку? — спросила я малыша. — Вот ее в землю закопают…

Последовал такой ответ:

— Это не бабушка, это в гробу — покойник. А бабушку нашу ангелочки на небо к Боженьке унесли, ей там хорошо, она там болеть не будет. Мы все уже это знаем, нам объяснили…

И не удержать детей от веселых игр! Живут они настоящим моментом, не помнят прошлого, не заботятся о будущем, здоровы, сыты, в тепле и радуют всех своими улыбками и лаской. Про их невинность сказал Христос: «Если не будете, как дети, то и не войдете в Царствие Небесное».

Однажды случилось моему пятилетнему Серафиму очутиться одному в склепе, среди старинных металлических гробов, в темноте и под землей. Симочка ничуть не испугался, а произошло это так. Делали наружный ремонт летнего храма. Внутри его всегда было очень сыро, так как вокруг он густо зарос высоким кустарником. Прелые листья и земля поднимались уже высоко вокруг кирпичных стен. Тогда отбросили эту землю и решили, как полагается, сделать отмостку, то есть крепкую дорожку вдоль стен. Уравнивая дорожку, наткнулись на сводчатый кирпичный бугор, который шел поперек полосы дорожки. Бугор был невысокий, сантиметров двадцать пять, на него не обратили внимания. А это был верх сводчатого узкого прохода, ведущего из-под алтаря храма в склеп — усыпальницу строителей и попечителей храма купцов Кондрашовых. Рабочие засыпали дорожку мелкими камушками, осталось только зацементировать отмостку.

Был теплый летний вечер. Я пошла в храм, взяв с собой трех старших детей. Праздник был небольшой, людей почти не было. В конце службы я разрешила детям выйти на улицу, погулять в ограде. На мальчиках были кремовые шелковые рубашки, расшитые «русским» крестиком внизу и на рукавах широкой пестрой полосой. Бабушка Зоя со мной всю зиму трудилась над этими вышивками, уж очень нам хотелось нарядить наших мальчуганов. Выхожу после всенощной к воротам ограды, меня ждет моя тройка детей, но в каком же виде? Все умазаны желтой глиной, головки в земле, ручки черные.

— Где вас носило? В могилу свежую, что ли, на кладбище? Ведь я вам велела из ограды без меня не выходить!

Коленька начал бойко мне рассказывать:

— Мы бегали вокруг стены храма, играли в «паровозики», бегали только по узенькой дорожке. Я — впереди, за мной Сима, а сзади Катя. И вдруг Симки не стало. Он, бегая, остановился на каком-то бугорке дорожки, подпрыгнул и провалился в землю. Слышу — кричит: «Ребята, я провалился!». — «Да где же ты?». А он: «Я под землей!». Мы с Катей пошли на его голос, видим — ямка небольшая чернеет, а из нее Симкин голос раздается. Я ему кричу: «Как тебя вытащить? Давай руки!». А он в ответ: «Здесь глубоко, я до дырки не достаю. Я сейчас на гроб заберусь, тогда, может быть, и до верха достану». Мы с Катей легли на землю, руки ему свои протягиваем в дыру. Сима за них уцепился, стал подтягиваться, так мы его и вытащили. Ух, тяжелый!

— Ну, молодцы, спасли братца. Пойдемте скорее мыться да переодеваться, как поросята ведь вымазались, «обновили» рубашечки.

— Нам не до чистоты было, мамочка: уж очень там кругом темно, гробы вокруг стоят… — сказал Симочка.

— А ты не испугался? — спрашиваю.

— Да ведь я не один был, а то бы испугался.

— Вот так-то, сынок, — говорю, — Господь никогда не оставит: и из-под земли тебя вынет, только надейся в жизни на Него.

За грибами

Две осени подряд, когда Коле и Симе было шесть и пять лет, мы всей семьей ездили за грибами. Нас сопровождала жена шофера Ривва Борисовна с сыном Толей, а если не они — то няня Маша. Уезжали мы из дому часа в четыре вечера, так как по утрам батюшка наш служил. Погода стояла дождливая, весь день дети сидели дома и с нетерпением ждали возвращения отца из храма. Пораньше обедали, пораньше укладывали детей днем спать, чтобы к четырем часам все уже были готовы в путь. Брали с собой хлеба, огурчиков, яблок и т.п., а отец всегда привозил спелый арбуз. Наскоро пообедав, мужчины давали команду: «В машину!». А дети уже давно ждали этой желанной минуты, уже были все в резиновых сапогах, пальтишках и с корзиночками в руках. Коля садился впереди на колени к отцу, я с Риввой Борисовной сзади и с нами Толя, Сима, Катя и Любочка. Первое время Любочка боялась движения машины и кричала: «Ай-я-яй! Бака!» (значит: «Бах!»). Дети успокаивали ее: «Нет, не бака, не бойся!».

Ездить приходилось всегда далеко, километров за 25-30. Вблизи с утра ходили грибники и по лесу валялись только отрезанные корешочки. Было досадно. Да и трудно было остановиться так, чтобы и машина могла съехать с шоссе, и чтобы лес оказался грибным. Бывало, видишь заманчивую природу — березки, мелкий ельник, веселые опушки. Кажется, была бы я сама грибом, так и сидела бы вот на той моховой кочке под сосенкой! «Сюда, сюда, — кричим мы все, — сворачивайте поскорее в сторону!». Но Тимофей наш поставит машину на обочину и один или с батюшкой пройдет на разведку. Быстро возвращаются, садятся за руль и едут дальше. «Почему?», — волнуются все. «Нельзя углубиться в лес, через пять-шесть метров от дороги уже столбики с колючей проволокой». Опять запретная зона! И так проедем двадцать пять километров, пять-шесть запретных зон обнаружим: везде концлагеря! И что делать зекам в лесу? Но это нашим умам было непостижимо. Видели только тут и там вышки с часовыми на них, мчались быстро дальше. А однажды вышли на поляну, трава высокая, но тут и там загадочные маленькие бугорки. Мужчины наши переглянулись и скомандовали:

— В машину!

— Да почему же?

— Это кладбище, — шепнул мне Володя.

— Как кладбище? Ни одного ни крестика, ни памятника нет, лес глухой кругом и дорога-бетонка (окружная Москвы).

Только теперь, сорок лет спустя, мы узнали, что в лесу были закопаны те несчастные заключенные, которые умирали тут на тяжелой работе, прокладывая ту дорогу, по которой с грохотом теперь мчатся вереницы машин.

Так, заехали мы однажды за тридцать километров от дома, туда, где теперь город Черноголовка. Был уже шестой час вечера, через два часа должно было начать смеркаться, а мы и выйти из машины не можем. Досадно! Тогда спустились на проселочную дорогу и решили по ней ехать дальше и дальше, пока в грязи не завязнем. Дождь моросил беспрестанно, но пустынная лесная дорога густо поросла травой, двигаться по ней тихо было приятно. И сидят там под елочками и березками маленькие крепкие белые грибочки, все с темной шапочкой. В окна машины увидели их дети, раздался крик: «Останавливай! Выпустите нас: грибы с черными головками! — и запрыгали дети по мокрому мху, визжали и собирали грибки, как с грядки, затем бежали ко мне обратно и с восторгом опоражнивали в ведра свои маленькие корзиночки. — Смотри, уже сколько! И одни белые! Даже березовых и осиновых мало». А уж на сыроежки никто и не глядел. Все были рады, что наконец нашли грибное место, куда кроме нас, казалось, никто еще не заходил.

С этого дня мы стали ездить прямо в Черноголовку (так называлась тогда маленькая деревушка, которую мы последней проезжали, уже съехав с шоссе). И набирали мы там за полтора-два часа полные корзины, килограммов до двадцати-тридцати. Батюшка уходил с Колей подальше в лес, Тимофеич брал с собой сына Толю. Со мной всегда оставались девочки, а иногда и Сима, если он не шел со старшими. Меня всегда оставляли караулить машину, хотя я очень боялась и просила Машу или Ривву Борисовну не уходить далеко. Они сочувствовали мне и обходили ближайшие кустики, находя и там много грибов. Я тут же в лесу чистила грибы, чтобы дома можно было их мыть и сразу варить. Сидела я, чистила и поглядывала по сторонам. Если где-то видела человека, то сразу сигналила. Приходил Володя и спрашивал:

— Что случилось?

— Да ничего, мне просто страшно, там кто-то шел.

— Аккумулятор сядет, не сигнальте зря.

— А вы аукайтесь почаще, а то ушли и пропали. А муж в ответ:

— Это вы, женщины, все кричите друг другу, а мы, мужчины, и так знаем, где кто.

Но однажды случилось такое, что с той поры я то и дело слышала густой бас Тимофеича: «Эге-ге-гее!» и Володин тенор: «Ау-у!».

Мужчины с Колей и Толей ушли, а мы с Риввой Борисовной и тремя малышами остались. Моросил дождик, дети больше сидели в машине и уплетали арбуз с хлебом. Грибы мы перечистили, пора бы уж собираться домой, а мужчин нет. Напрасно то я, то Ривва Борисовна отходили поодаль и кричали, никто не откликался. Сима сигналил — ответа не было. «Где наши отцы? Неужели заблудились?».

Я ушла в кусты, встала на колени, начала молиться Господу: «Вла-дыко, верни нам наших отцов, наших деток!». И Царицу Небесную, и святителя Николая, и преподобного Серафима, и преподобного Сергия — всех я призывала на помощь. Стало смеркаться, дождь пошел сильнее. Уж какие там грибы, когда в глазах все рябит. А из машины раздается беззаботный смех детей, да тревожные ауканья Риввы Борисовны временами оглашают темный лес.

— Симочка, Катя, попросите Бога, чтобы наши папы с детьми к нам вернулись, — говорила я детям.

Они крестились, повторяли за мной и снова весело играли.

— Мы помолились, папа придет… — и твердо веря, без сомнения сердец, дети продолжали улыбаться.

Мы оставили их и вышли на широкую просеку, ведущую вглубь леса. Уже совсем смеркалось, когда мы увидели темный силуэт высокой фигуры, движущейся издали в нашу сторону.

— Ох, что за чудовище идет! — испугалась Ривва Борисовна.

— Не бойтесь, это человек, но на шее у него сидит другой и машет руками.

Подошел наш Тимофеич. Своим пиджаком он накрыл грузного Толю, который держался за голову отца, а рукава отцовской куртки свешивались, развеваясь по ветру и цепляясь за ветки кустов. Тимофеич тяжело дышал, пот лил с него градом, он был красный, с испуганными глазами.

— Мы заблудились! Я километра три отмахал лишних, прежде чем вышел… Где хозяин? Поехали!

— А где хозяин? — спросила Ривва Борисовна. — Где Володя?

— Не шутите! Я устал, поехали!

— Володи и Коли нет, — сказала я.

— Как?! Значит, и они заблудились? Пойду их искать…

Тимофеич повернулся и исчез из виду. Мы только слышали, как все дальше и дальше от нас раздавались его мощные крики: «Э-ге-ге-ге!». Он шел на то место, где расстался с Володей. А там он забрался на дерево, и крик его стал далеко разноситься над мокрой листвой.

А батюшка с Коленькой так увлеклись сбором грибов, что не заметили, как заблудились. Стали кричать, но никто им не отвечал.

— Чем громче и чаще я кричал, — рассказывал мне потом Володя, — тем больше пугался Коля: «Никто нам не откликается, — со слезами говорил он, — а мы уже и не знаем, куда идти!».

Наконец они выбрались из чащи на широкую просеку. Но куда идти по ней? Ни компаса, ни солнышка, один лес… Пошли куда глаза глядят. Тихо кругом, смеркается… Володя сказал сыну: «Коля, помолись своему святому — святителю Николаю». — «Папочка, я от страха все молитвы забыл…». — «Да ты просто скажи: святитель Николай, помоги нам выбраться из леса и вернуться к своим». Коленька перекрестился, повторил с чувством слова отца. А батюшка решил, что святитель Николай непременно подскажет младенцу правильный путь. Вдруг Коля решительно сказал: «А зачем, папа, мы все идем да идем, а не знаем куда? Давай вернемся туда, откуда мы вышли — на просеку». Отец послушался. Вскоре они опять были на пересечении дорог, куда вышли после плутания по лесу. Остановились, отдохнули, помолились. Стали прислушиваться. И тут им показалось, что через лес доносится какой-то гул.

— Уж не голос ли чей? Пойдем туда! — рассказывал потом батюшка. — Углубились опять в чащу, но идем и прислушиваемся. И точно! Издали доносился голос человека. Мы обрадовались, шагаем уж в одном направлении, на голос. А чаща кругом непролазная. И вдруг перед нами огромная голова с ветвистыми рогами. Коля шарахнулся в сторону, а я ему — «Не бойся, это лось…». И снова стоим, ждем голоса. Опять услышали! И тут уж я, что есть силы, откликнулся. Лезем в темноте дальше. Ага, и голос уже ближе! Я опять кричу: «Ау-у!». А в ответ уже ближе Тимофеичево: «Эге-ге- ге!». Спешим друг к другу, встречаемся и обнимаем друг друга, целуемся, как на Святую Пасху!

Тимофеич ведет хозяина к машине, в которой малыши уже заснули крепким сном. А мы, жены, кидаемся в объятия к мужьям, чмокаемся и благодарим Бога, что пропадавшие нашлись. При свете фар выбираемся из лесу и к полуночи возвращаемся домой.

Слава Тебе, Господи! Все хорошо, что кончается хорошо. С этих пор я уже не боялась сидеть около машины в лесу, каждые три-четыре минуты слышала голоса своих мужчин и была спокойна.

Проблема с няней

1956 год был для меня по сравнению с предыдущим и последующими годами как бы годом отдыха. Стройка была закончена, дети здоровы, и сама я отдыхала от беременности и рождения детей. Мы даже гостей охотно принимали, оставляли их часто ночевать. В те годы церкви кругом были закрыты, поэтому в наш гребневский храм приходили за шесть, семь и более километров. Отстояв всенощную, старушки ночевали у нас, а утром шли к обедне.

Из Болгарии приезжал мой дядя Владимир Евграфович, родной брат папы. Николай Евграфович не видел брата тридцать пять лет. Во всех анкетах родители мои от него «отрекались», то есть писали, что не имеют родственников за границей, иначе им бы не давали возможности работать в советских учреждениях. Но после смерти Сталина, когда Хрущев разоблачил коммунистический террор, дышать стало много легче. Начали возвращаться в СССР те, кто в молодости эмигрировал от революции, как, например, матушка Силуана и митрополит Вениамин, вошедшие уже в историю. В 1955 и 1956 годах мой дядя Владимир Евграфович два раза посетил Россию — свою Родину. Каждый раз папа посылал ему вызов, и дядя гостил в Москве недели по две. Повидаться с ним приезжали две сестры из Горького (Нижнего Новгорода). Тетя Вера, моя крестная, навестила меня с дядей Володей в Гребневе. Они были рады видеть нашу семью, дядя говорил мне: «У тебя, Наташа, дом — полная чаша».

Да, действительно, Господь изливал на нас Свою милость, мы были счастливы и ни в чем не нуждались. Однако я всегда помнила, что все наше благосостояние зависит от Господа, что враг ходит, «как рыкающий лев», ища нашей гибели. И чуть ослабевала молитва, как беда уже стояла у порога. Как-то Катенька утром что-то проглотила, отчего посинела и едва переводила дыхание, жалуясь на боли в животике. Почему-то Володя остался с детьми, а я побежала звонить по телефону, вызывала скорую помощь. Но врач отказалась приехать, велела нести больного ребенка во Фрязино. Я была не в силах это сделать, автобусов и машин тогда еще ни у кого не было. Помню, что я горячо молилась, пока бегала звонить. Пришла, а Володя говорит: «Она уснула, все обойдется. Под столом мы нашли расколупленное испорченное крутое яйцо. Возможно, Катя проглотила скорлупу…».

Господь близко, но надо беспрестанно звать Его, не забывать о Нем. А то как-то слышу грохот и жалобный плач. Бегу наверх, вижу: сидит Катюша на полу, рядом с ней приемник. Кате было года два, но она уже говорила: «Он падал на меня, я его держала и просила — Господи, помилуй!». Так Катя стянула за шнур с невысокого шкафчика огромный приемник, но чудо в том, что он не упал на ребенка, что двухлетняя крошка смогла удержать его. Подобные случаи часто бывают с детьми, и всякая верующая мать должна ежечасно, ежеминутно предстоять душой пред Богом, ибо в Нем наше спасение. Так и поют в храме: «Работайте Господу со страхом и радуйтеся Ему с трепетом».

Не скажу, чтобы я много посещала храм. Сердце рвалось туда, но постоянные заботы не давали сосредоточиться в молитве, голос совести влек меня к детям. Оставлю их на няню часа на полтора, стою в храме, а мысли о доме. Ухожу с половины службы, через пять минут я дома. Няня Маша не в духе, девочки заплаканные, грустные, мальчики серьезные, нахмуренные ходят.

— Что тут у вас случилось? — спрашиваю.

— Я выгнала племянников ваших, не могу я со всеми семерыми справляться! — говорит нянька и плачет. — Как начали они меня все бить, так я их тут же и вытурила…

— Ребята, вы били няню? — спрашиваю.

Коля и Сима стоят передо мною красные, возбужденные, но задрав носы, как победители.

— А что же? Зачем она девочек обижает? Если они маленькие, постоять за себя не умеют, то мы их защищали. Нас много, мы сестренок в обиду не дадим!

Недаром болело мое сердце. Я поняла, что на семнадцатилетнюю Машу нельзя возлагать бремя воспитания детей. Помочь она могла мне тем, что приносила воду с колодца, дрова, уголь, мыла посуду, гладила белье, мыла полы, чистила картошку и т.п. И нечего было больше с нее спрашивать. Маша была из далекой деревни, сирота. Мать ее умерла, а отец был пьяница. Когда старшего ее брата взяли в армию, то жизнь девочки стала невыносимой. Изба стояла нетопленая, дров не было, кушать было нечего, отец пил… Тетка сжалилась над сиротой и привезла Машу в Москву, определила ее к нам в няньки. Сначала Маша была смирна и послушна, но вскоре познакомилась с дочкой гребневского священника Лидой, попала под ее влияние. Маша уже не хотела жить у нас как своя, но только как наемница. Жалованье мы ей платили большое. Маша оделась, обулась, но стала предъявлять свои требования и капризы. Она не захотела питаться за общим столом, отказывалась с нами обедать. Уйду я отдыхать после обеда с детьми наверх, а Маша, оставшись одна, пьет какао с молоком, кушает яйца, бутерброды с колбасой, сыром — в общем, выбирает себе все, что повкуснее. Торты, печенье, конфеты и пироги — все это у нас было в изобилии, но стояло убранным. Батюшка на машине привозил нам со своего прихода, с поминального стола столько, что и не съесть было. Но я считала своим долгом делиться с бедными, которых было всегда много. Да и посты мы (хоть понемногу) старались помнить, поэтому питались скромно, без излишеств. Это могло Маше не нравиться, она ведь сама-то не получила религиозного воспитания. Изголодавшись в деревне, Маша сначала набросилась у нас на еду, но вскоре растолстела и с ужасом заметила, что ее фигура потеряла изящество. Да и печень ее стала протестовать против жирных блюд.

Маша начала болеть. Да еще на горе свое она влюбилась в нашего шестнадцатилетнего племянника Никитку, который часто приезжал из Москвы навещать свою бабушку. Тогда Маша наряжалась в свои выходные платья, бежала к колодцу, за молоком к соседям — куда-нибудь, только бы встретить Никитку. А мальчишка смеялся над ее чувствами, отчего Маша горько плакала. Мы не могли понять, что делается с нянькой. А она стала говорить, что рабочий день ее кончился, что она идет гулять. Как будто за день она не нагулялась с детьми! Так вот и было: вечером надо детей мыть, ужин готовить, печь топить, а помощницы нет! Брала я с собой Машу в храм, просила ее там смотреть за детьми, которые часто выбегали на улицу. Так перебивались мы с ней четыре года, но слава Богу и за это.

А радости тоже Господь нам обильно посылал. В тот год я боялась, что крошка Любочка напугается Деда Мороза, а потому решила сыграть эту роль сама. Старшие с нетерпением ждали Рождества, когда и к нам обещал прийти Дед Мороз. Они встретили меня с восторгом, получили подарки, и никто из них еще не сомневался в подлинности «Деда Мороза». А было всем восьмерым ребяткам (с племянниками) не больше шести лет. Когда я вскоре, скинув тулуп, пришла в их компанию, то малыши наперебой рассказывали мне о только что ушедшем Деде Морозе, показывали полученные ими игрушки. А Симочка, ласкаясь ко мне, сказал: «У Деда Мороза руки были совсем как твои, мамочка. Даже колечко золотое у него было на том же пальчике, как у тебя».

А подарок родного дедушки Николая превзошел все ожидания. Дедушка привез Коленьке настоящую маленькую скрипку. Батюшка сказал: «Это уже не игрушка, это настоящий дорогой инструмент. Чтобы играть на нем, надо поучиться». Коленька охотно выразил желание учиться, но у кого? Тут мы вспомнили, что наш старенький церковный регент когда-то играл на скрипке. Я сходила с Колей к Ивану Александровичу, попросила его показать нам, как играть… Иван Александрович был уже почти слепой, видел только свет и мрак. Но он любезно нас принял, объяснил нам, что скрипка — не шутка. Надо иметь слух и большое трудолюбие. Старичок подвел Колю к фортепиано и проверил его слух. «Прекрасно!». Потом Коля спел под музыку молитву. К этому он привык, так как отец Владимир часто по вечерам собирал детей для пения церковных молитв. Иван Александрович сказал: «Надо учить ноты, надо запомнить, какой пальчик и на какой струне играет нужную ноту. Это не сразу дается. Пусть Коля приходит ко мне регулярно, я буду с ним заниматься». Мы были очень благодарны.

Так закончилось Колино беззаботное детство, началась пора учения. Ему шел уже седьмой год, пора было готовиться к школе. Приближалась новая пора.

Школа — горе!

Трое учительниц, набиравших себе учеников в 1-й класс, отказались взять в свой класс нашего Колю. Они знали, что Соколов Коля — сын священника, боялись, что придется с ним проводить воспитательную работу. Но в тот год набор был так велик, что пришлось взять еще одного педагога. И вот новая учительница, сама впервые вступающая на эту должность, согласилась записать Колю в свой класс. Молоденькая, неопытная, она приехала в Гребнево издалека, с грудным ребенком на руках, с веселым мужем-гармонистом. Они сняли комнатушку рядом со школой, решив поочередно сидеть со своим ребенком. Учительницу звали Антонина Гавриловна. Ребята рассказали ей, что Коля Соколов — «маленький поп», так как многие дети видели Колю в храме и на крестных ходах в стихаре и со свечой в руках. Но Антонина Гавриловна решила не заострять на этом ничье внимание.

Коля пошел в школу охотно и смело, так как вместе с ним в школу поступил его двоюродный брат Митя, с которым их посадили за одну парту. Коленька как привык дома по праву старшего руководить всеми детскими играми, так и в школе сразу взял инициативу в свои руки. Он рассказывал ребятам какие-то истории, все его внимательно слушали, учительница то и дело оставляла Колю вместо себя, а сама бегала домой проведать своего ребенка. Об этом мне рассказала уборщица: «Дивлюсь я на Вашего сына! Как он умеет с детьми обходиться! Сидят ребятишки у него тихо-тихо… Одна девочка заплакала, в туалет захотела, а не знала, куда идти. Так Коля ее за ручку повел, потом стоял и ждал, чтобы отвести девочку обратно в класс. А туалет-то далеко, через двор идти надо. Она вышла, да опять плачет: «У меня чулок спускается, не могу резинку пристегнуть…». Так Коля ей и чулочки подтянул, и пряжку пристегнул, и слезки вытер…». Мне это было не удивительно, так как Коля дома всегда помогал мне, одевая младших сестренок. Увидев вдали товарищей, он побежал к ним навстречу. А ребята гурьбой высыпали на улицу с криком: «Ура! Коля идет! Сейчас он игру затеет!».

У меня промелькнула мысль: «Не занимает ли он постоянно детей то играми, то рассказами, чтобы завладеть их вниманием, чтобы они со скуки не стали бы его дразнить «попом», не стали бы смеяться над его положением в церкви?». Но, так как Коле было не привыкать верховодить детьми, то я успокоилась. Да и занятий в школе часто не было, так что ребята то и дело отдыхали. Только проводишь в школу, а дети уж идут назад.

— Почему вернулись? — спрашиваю.

— Да у учительницы дочка заболела, три дня гулять будем. День, два поучатся и опять сидят дома:

— Теперь учительница сама заболела!

Наконец болезни кончились, а дети опять возвращаются, не учившись:

— Сегодня — День танкиста!

А потом гуляют — День космонавтики, потом — День здоровья. Это значит, что пошли гулять в лес, а на опушке всех распустили по домам.

Ну, первые-то классы мы и сами без учителей дома с детьми проходили. Вот сидим осенью на терраске, видим, что Антонина Гавриловна идет к нашим соседям за молоком, несет ребенка на руках. Ветер поднялся, дождь хлынул, учительница забежала к нам переждать непогоду.

— Ну, как дела идут? — спрашиваю.

— Ах, плохо, я то и дело детей распускаю. Муж загулял, ведь он гармонист, на каждой свадьбе играет, домой не приходит. А с кем же мне ребенка оставлять? Вот на вашего Колю класс бросаю, а сама бегу дочку четырехмесячную проведать. Еще беда — крыша потекла. Хозяйка на ремонт деньги с нас требует, а их у нас нет! Пожалуйста, дайте взаймы хоть двести рублей…

Ну как не дать! Ведь плачет бедняжка, пеленкой слезы утирает.

Вскоре я стала замечать, что Коля часто краснеет, у него часто бывает одышка. Он ложится, жалуется на боль в животе, температура у него слегка повышается.

Я пригласила домой знакомого детского врача, ту самую Ольгу Николаевну, которая спасала Колю, когда в трехмесячном возрасте он лежал со мною во фрязинской больнице. Ольга Николаевна внимательно осмотрела Колю, нашла у него заболевание сердца — ревмокардит. «Он не понимает, — сказала она, — что у него не животик болит, а сердечко». Потом приезжал врач-сердечник, велел Коле лежать и прописал кучу всяких лекарств огромными дозами. Сначала трудно было уговорить Колю лежать, но он стал слабеть с каждым днем. Лежал он один в кабинете отца Владимира, так как врачи предписали ему полный покой: «Никакого напряжения, ни крика, ни шума, ни волнений не должно быть около него», — говорил врач.

Полный покой при наличии в доме еще шестерых детей мы Коле обеспечить не могли. Мы почти перестали пускать к себе племянников, своим детям велели играть в других комнатах, любимую скрипочку до поры повесили высоко на гвоздик.

Когда Коленька не дремал, я читала ему вслух, Симочка приходил к братцу и тихо играл рядом с ним, забавляя больного. Так пролежал наш первенец четыре месяца. Но лекарствами мы его не донимали. Бабушка и дедушка привезли из Москвы знаменитого врача-гомеопата. Тот подтвердил, что у Коли — ревмокардит, но отменил всю кучу лекарств, а выписал свои горошинки. Мы запаслись ими и начали лечение сначала.

— Отчего эта болезнь? — спросила я. — Может быть, мы после ангины рано выпустили ребенка на улицу?

Пожилой, необычайно симпатичный врач сказал так:

— Нет, это не от инфекции. Это была сильная нервная нагрузка на неокрепший еще детский организм. Вы говорите, что он пошел в школу? Вот так оно и бывает, когда из мирной, тихой, ласковой семьи ребенок вдруг попадает в новое шумное общество, где окрики, ругань, грубость и постоянное нервное напряжение. Он мог Вам и не жаловаться, переносил терпеливо в себе перемену жизненной обстановки, но вот результат! Ребенок слишком напрягался, теперь ему требуется продолжительный отдых и лечение. Не загружайте его ничем.

Мы поблагодарили врача, он уехал, а мы с Володей многое поняли: излишнее внимание к ребенку пагубно действует на его здоровье. А Коленька наш на самом деле был перегружен: легко ли было семилетнему малышу постоянно владеть вниманием класса, чтобы не вызвать у детей памяти о том, кто он, чтобы предохранить от насмешек и себя, и свою веру.

У постели больного ребенка наша жизнь потекла еще тише прежнего, были отменены (даже на Рождество) всякие праздники, дни рождения и т.п. Как я была этому рада! Как тяжелы для меня были эти гости с прихода отца Владимира, ведь я с детства не привыкла готовить застолья и угощенья. Но мой батюшка считал, что если он посещает своих сослуживцев в дни их семейных праздников, то и он должен, в свою очередь, приглашать к себе батюшек с матушками. А за ними ехали в наш дом и алтарники с дьяконом, и уборщицы, да и все, кому не лень. Счастье, что мы жили далеко от Лосинки, а то бы я пропала. Любопытные так и лезли к нам с подарками, а мне, кроме тишины и покоя, ничего не надо было. Ведь своя семья состояла уже из восьми человек (это со свекровью и нянькой), да три племянника постоянно прорывались в наш дом. Итого, одиннадцать человек надо было три раза в день накормить. А уголь, вода, дрова и стирка — все это было на мне. Зимой беспрестанное поддерживание огня в котле для отопления — это было для меня как работа истопника. От шлака и угля мои руки были заскорузлыми и не отмывались, а концы пальцев часто трескались до крови. Слава Богу, Он помогал мне все терпеть с радостью. С прихода приезжали две-три простые женщины, которые носили воду, стирали белье, кололи и пилили дрова, но это было временами, не часто. Я им была рада. А вот когда праздная, любопытная публика приезжала «поздравить с праздником», то это меня раздражало. Хотелось ответить: «У меня нет ни праздников, ни отпусков, ни дней отдыха. Ежедневная топка печи, ежедневная кухня на десять-двенадцать человек, ежедневный уход за детьми, которых надо одеть, раздеть, девочек причесать и т.п.».

Да, это был обычный «крест» семейной жизни, глядя на который со стороны, люди говорили мне: «Счастливая матушка!». А я, матушка, еле ноги волочила, так как кроме семейных дел была то беременна, то больна: частые ангины очень меня ослабляли, а грипп тоже раза три-четыре за зиму переходил в семье от одного к другому. Так вот я и сказала тогда мужу, что пока Коленька болен, мы не будем устраивать дома никаких застолий. Надо усилить молитвы, надо принести Богу покаяние и вымолить у Него снова здоровье нашему первенцу. Отец согласился. Так тихо протекла зима 1956-57 года, а в следующую зиму… Там был другой «крест»

«Если по плоти живете, то умрете». Мы решаемся на пятое дитя

На следующий год в школу из нашего дома пошли уже четверо — Симе и двоюродному брату Вите исполнилось семь лет. Осенью мы отказались от поездок за грибами: утром — школа, вечером — уроки. Я предлагала Володе ходить одному в лес, но он ответил: «Это не интересно, вблизи грибы все обобраны, а далеко ехать не с кем. Один я ничего не принесу». Однако Коленька нас удивлял. Отпросится у меня один на полчасика до уроков «в ближние березки», а возвращается точно по бою часов на колокольне и ко всеобщему удивлению приносит в корзиночке столько, что и на обед хватало. «Да ты как с грядки рвешь», — говорили мы ему. Болезнь сердца у него, по милости Божией, прошла, мальчик был по-прежнему оживлен и весел. Господь услышал наши молитвы, вернул здоровье нашему первенцу, простил наши согрешения. О, как благодарить нам Господа? Но мы с Володей знали как: «Если Господь благословляет нас детьми, то нечего нам отстранять от себя Его благословляющую руку». Как ни трудно, но надо еще раз поднять посылаемый нам труд, то есть наш крест ко спасению душ и… решиться еще раз на (пятого уже) ребенка. И стала я просить у Господа: «Отче, пошли нам еще дитя — во славу Твою. Если Ты нам простил наше нежелание (в предыдущие четыре года) иметь еще дитя, то, в знак Твоего прощения, дай нам сыночка Федора (а имя Федор — Дар Божий). И дай нам, Боже, черноволосенького, как дед его Николай, да еще бы кудрявенького хотелось…». Так я молилась и верила, что Бог даст.

А в конце июля на именины отца Владимира к нам опять приехало на машинах много гостей. Стояла жара, и мы все пошли гулять в рощу. Одна дама (А.И., хозяйка дома священника) донимала меня передачей всех толков и сплетен, распространяемых о нашей семье. Да что греха таить — я и сама порой любила поболтать и посмеяться. Я рассказала А.И. о том, что меня многие жалеют, подозревая, что мне муж изменяет, потому что видят, как Володя подвозит в нашей машине Наталию Ивановну. А эта милая дама, хотя и была когда-то прекрасна собой, но жила уже седьмой десяток лет… Мы с А.И. от души смеялись, потом я сказала:

— Про меня говорят: «Вот матушка Наталия и в храм-то теперь стыдится ходить». А я и на самом деле почти не хожу… Мы ждем Федю.

— Это Ваш брат — Федя? — спросила А.И.

— Нет, сын!

— Как, сын? У Вас разве кроме Коли и Симы есть еще сын? Этого не может быть…

— Почему не может быть? Сейчас — нет, потом — будет!

— Откуда сын Федя будет? — спросила А.И. Тут уж я рассмеялась:

— Вы не знаете?! Федор — Дар Божий — будет у нас зимой.

— Ах, какая я дура! — воскликнула А.И. — Так поздравляю Вас!

— Нет, поздравлять будете на крестинах… — возразила я.

Мне надо было дать понять этой даме, любительнице праздников, что мне стало уже тяжело принимать гостей и собирать столы… Мы были с ней одни среди березок и сосенок, разговора нашего никто не слышал, однако весь приход батюшки скоро узнал, что я беременна. «Вот и хорошо, перестанут нас осаждать», — решила я.

Видит Бог, мне было всегда совестно собирать эти застолья, своих именин я старалась не справлять. Накормить голодного — это дело Божие. Но накупать для потехи горы колбас, ветчин и т.п. — это грех! Сколько людей нуждается, а тут у священника в доме какая-то «обжираловка» устраивается: и торты, и пироги, и вино! А Володя мой без конца бывал на подобных праздниках и потому считал своим долгом тоже устраивать у себя нечто подобное, хотя пьяных у нас никогда не бывало. Моего отца эти застолья очень огорчали, но составить серьезный разговор ему не удавалось. Я была с ним согласна, как всегда. Смех, шутки — разве это образец компании в доме священника? Я просила родителей на эти часы уводить детей подальше от дома, что мама и делала. А папу просила сидеть с гостями за столом, но это ему было так тяжело! «Будем молиться, чтобы таких гулянок в доме у нас не было», — утешала я папочку. И вот эти застолья опять надолго прекратились — Господь послал нам труды да болезни. Зимой, когда в школу пошел Серафим, посыпались на детей инфекционные заболевания.

Буду терпеть!

Серафиму школа не понравилась с первых же дней. Впереди него за партой сидел озорник, голова которого была так чисто обрита, что казалась лысой. Так этот «лысый» неожиданно поворачивался назад и, махнув рукой, скидывал на пол все находящееся на Симиной парте. Сима смиренно слезал со скамейки, подбирал свои тетради, карандаши и все другое, раскладывал снова все на парте. Но через три минуты «лысый» снова скидывал вниз все учебные принадлежности Симы. Так повторялось раза четыре. Прерывать речь учительницы и жаловаться Сима не хотел, решил сам проучить озорника. Сима вытянул из своих подтяжек резинку, натянул ее и щелкнул резинкой по голове «лысого». Тот от неожиданности громко закричал, схватился за голову. «Сима, встань в угол», — скомандовала учительница. Сима молча пошел в угол. На перемене он собрал в ранец свои вещи и ушел из школы. «Нет тут справедливости, — решил он. — Почему Людмила Васильевна даже не спросила меня, за что я щелкнул «лысого»? Не буду учиться!».

Сима дошел до ручья, сел под деревья и начал уплетать свой завтрак. К нему подплыли утки. Сима кидал им корочки, они ловили, ныряли, крякали от радости. Солнце ярко светило, был тихий осенний день, желтые листья украшали кусты. «Как тут тихо и хорошо», — с наслаждением думал Сима. Но вот вдали показались дети, возвращающиеся из школы. Сима присоединился к братьям, взял с них слово, что они дома ничего не расскажут. На следующее утро обида на школу у Симы прошла, и он решил: «Ладно, буду терпеть».

Выходя из школы, дети увидели драку. Соседа, мальчика Сашку, ребята повалили и били его чем попало. Сима моментально скинул со спины ранец, отдал его двоюродному брату Вите, а сам кинулся на помощь Сашке. «Он лежал уже на земле, а они били его ногами», — с возмущением рассказал Сима дома. Высокий и крепкий Сима стал раскидывать в стороны дерущихся, но попало и ему. Из дверей школы вышла учительница, которая видела все в окно и после рассказала об этой драке мне. Она быстро разогнала мальчуганов, а Сима пришел домой с дырой на коленке.

— Сынок, это новую-то форму порвал? — спросила я.

— Да, было дело… — вздохнул Сима. — Но ведь ты, мамочка, зашьешь?

С этого дня к компании наших четырех братцев присоединился и Саша. Но вскоре Сима перестал с ним ходить вместе, даже ждал, «когда Сашка пройдет». Почему? Сима рассказал: «Сашка просит у меня, чтобы я ему принес из церкви огарок от свечей. Он хочет что-то из воска лепить. Но я ответил, что из храма ничего нельзя брать. Сашка обиделся, больше мы не дружим».

Я с интересом наблюдала, как отличались характерами друг от друга мои два сына. Коля легко сходился с ребятами, руководил их играми, был как бы в центре жизни класса. Сима, наоборот, как и дома, держался особняком. Он охотно сидел на земле у забора и не принимал участия в шумных играх. Ну, если уж дети попросят его включиться в игру, то Сима послушно встанет среди играющих. Видя, что Сима игрой не очень заинтересован, я часто посылала его за дровами, углем, за водою к колодцу. Он был рослый, сильнее других, поэтому я чаще всего пользовалась его услугами. Но бывало так, что не могу дождаться воды, иду сама к пруду, спускаюсь к колодцу, вижу: стоит мой Серафим, любуется природой, забыл про все на свете. Говорю:

— Сынок! У меня дома ни воды, ни ведер, ни тебя… А он в ответ:

— Ой, мамочка! Здесь так хорошо! Я бы век не ушел отсюда: деревья, как в зеркале, отражаются в пруду, чайки летают, розовые облака плывут, тишина кругом… — и такое счастье озаряет детское личико моего сынишки, что мне становится ясно: блаженство общения с Богом уже коснулось души Симочки.

А школьный учитель Покровский Н.А. рассказывал мне следующее: «Задумают ребята расшевелить Серафима, договорятся на перемене донять его, чтобы Сима хоть погонялся за ними. Я вижу все в окно: кто пихнет его, кто поддразнит, кто-то швырнет в него чем-то. А Сима ходит медленно, спокойно, будто всецело погружен в тяжелую думу. Ни на кого он внимания не обращает, будто не слышит и не видит, что вокруг него делается. И какие проблемы решает он?».

Дома я спросила Серафима:

— Ты о чем задумываешься на переменах? Он ответил:

— Ребята начнут приставать, а я начинаю девяностый псалом читать про себя. Он длинный. Пока я до конца прочту, все уже разойдутся. У ребят не хватает терпения мне досаждать, когда я их будто не замечаю.

Вот так со школьной скамьи начинал будущий епископ прибегать к помощи Всевышнего. И входили в сердце мальчика моего слова Господа: «За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его… воззовет ко Мне — и услышу его».

Племянники

В ноябре 1958 года, как обычно, начались морозы, подули ветры. Темнело уже рано, все семеро детей проводили у меня свои длинные вечера, на улице было сыро, холодно, никто больше не гулял. Мне с каждым днем становилось все тяжелее подниматься на второй этаж, где надо было чем-то занимать ребятишек, иначе начинались возня, шум. А безделья мы избегали, зная, что это — начало всех пороков. Нянька Маша ушла, как только заметила мою беременность. Свекровь ослабла и слегла, не пекла больше просфор, не топила русскую печь. Все хозяйство в семье деверя в руки взяла энергичная сильная сноха Варвара, она и за скотиной ухаживала, и за хлебом для коров ежедневно во Фрязино путешествовала. Уйдет, бывало, на четыре-пять часов, и трое детей ее остаются со мной. Отец их пропадал целыми днями в ограде, то есть при храме. Он был и истопником, и звонарем, и дворником, и уборщиком полов вместе с женою, и даже сторожем, так как ключи от храма висели у них дома. От должности старосты Василия, наконец, отстранили после того, как два раза прощали ему нетрезвость, возвращая к должности. Материальное положение их семьи ухудшилось, пенсия инвалида войны была у Васи невелика. Но на водку и на папиросы он всегда находил. Они взяли себе весь огород, заявив нам, что «с вас хватит, и чтобы ноги вашей в огороде не было». Мать и сестра Тоня были на стороне Васи. Мы с Володей не протестовали: с тех пор, как я то носила, то кормила детей, я перестала выходить в огород для работы. У Вари это получалось ловко и быстро: и поливка, и прополка грядок, и окучивание картошки — где мне было равняться с ней, выросшей в деревне и всю жизнь знавшей огород да коров. А о воспитании детей Вася и Варя не имели понятия, даже кормить их вовремя не старались, не раздевали и не укладывали их спать, мыли и переодевали детей очень редко. Вечером малыши засыпали кто на лавке, кто на печке, кто на полу. Василий разносил грязных и неумытых сыновей по их постелям, стаскивая со спящих детей брюки и ботиночки, в которых они ходили с утра и до ночи. Три раза в день в кухне на полу ставился самовар, когда закипал, он торжественно водружался на середину стола, семья усаживалась, и начиналось долгое чаепитие. Это считалось традицией. К чаепитию приглашались все случайно находившиеся (по делам церкви) в доме. Даже уже уснувших детей будили и тащили к столу: «Они без чая уснули!». Пока мы жили вместе, нас с Володей это возмущало: «Разве нельзя было вовремя накормить уставших малышей кашей с молоком, чтобы они сытые спали и больше не мешались?». А когда мы стали жить отдельно, то дети Никологорских постоянно обедали и ужинали у меня, подъедая все с аппетитом. У них же самих обед готовился только по воскресеньям, когда из Москвы (с вечера) приезжала тетя Тоня. Тогда были и суп, и каша, и селедка, и т.п. А в обычные дни у Никологорских к чаю были хлеб, молоко, дешевые конфетки да картошка с сырым репчатым луком. Больше дети там ничего не видели, так что считали счастьем находиться у нас. Племянники повторяли частушку, говоря, что в ней сказано об их семье:

Жизнь в колхозе хороша,
И обильна пища:
Утром — чай, в обед — чаек,
Вечером — чаище.

Подрастая, дети научились печь со мною пирожки, жарить котлетки, замешивать блины, крошить винегрет и т.п. Они были послушны, как и мои, делали все охотно. Я их мыла, стригла (борясь со вшами), одевала в свое, когда они говорили: «У мамы чистого для нас ничего нет, она никак не постирает». Только, в отличие от своих детей, мы с Володей племянников никогда не наказывали. Провожали до двери в их половину, говоря им: «Мы устали, побудьте пока у себя». Я спрашивала у священников: «Благословили бы меня совсем закрыть дверь в проходную комнату». Но это было невозможно, пока жива была свекровь. А когда она умерла в 1960 году, наш духовник отец Василий Холявко мне сказал: «А от кого же эти дети узнают о Боге? Вы уж их терпите, сколько можно, это Ваш крест».

Но несла я этот крест не с радостью, а часто с воздыханием. Совесть не позволяла мне без причины гнать от нас племянников, так как они льнули к нам, не находя у себя дома внимания. Однажды Митя в жаркий полдень пропал. Часа три его искали, мать с граблями в руках бегала вдоль берега, шарила по болотцам и колодцам (теперь, через сорок лет, увы, все колодцы пересохли!). Наконец, около пяти часов вечера на глазах отца Митя выполз из собачьей конуры. Он был заспанный, весь в соломе и сухих листьях, потому что отдыхал с собакой. Тетя Тоня, их крестная, заботилась о племянниках: она покупала им обувь, одежду, привозила игрушки и книжки. Но родители ради порядка в доме убирали все далеко: книги шли в сундук из боязни, что дети их запачкают и порвут, игрушки в плетеной сумке подвешивались высоко под потолком, так что были детям недоступны. Ребята скучали и целый день рвались к нам. Я слышала тихий стук.

— Кто стучит?

— Тетя Наташа, пусти погреться, я тихо сидеть буду, я — Митя.

— Иди. Опять стук:

— Вы Митю больше меня любите, пустили его, я — Витя.

— Ну, заходи, только чтоб тихо было. Теперь громко стучит свекровь:

— Что же ты, Наташа, делаешь? Двоих пустила, а третий скучает, плачет! А Петя:

— Я буду с девочками в куклы играть, я буду их папой.

Итак, часу не прошло, как все опять вместе! Что с ними делать? Читать не умеют, уроков не задано, учителя болеют. Встречаю я их учительницу Антонину Гавриловну, спрашиваю ее:

— Как Вы детям объясняете счет с переходом через десятки? Я смотрела их тетради — много ошибок, Ваших поправок, а оценок нет. Ответ был таков:

— Ах, они меня с ума свели, до чего же глупы! Дала я им самостоятельную работу, ушла домой на час. Прихожу — о, ужас! Вонь — не продохнешь! Ребята разулись, портянки свои размотали, кругом носки, сапоги, валенки разбросаны. Сидят на полу, босые ноги вытянули, пальцы на ногах своих считают. «Это что такое?» — говорю. А они в ответ: «А тут восемьдесят три минус пятьдесят семь, где же мы восемьдесят три пальца на руках возьмем, а чем писать будем? Приходится разуваться».

— Да Вы бы им объяснили: две ноги — это десять пальцев, можно их не пересчитывать.

— О, нет! Этим идиотам проще каждый раз от нуля считать!

Ну, что взять с таких педагогов! Культурные родители вполне могут сами до третьего-четвертого класса учить своих детей дома. Но в те годы школа была обязательна: священникам грозили судом, если они будут держать детей дома.

Ветрянка, скарлатина

Ноябрьским вечером мы уютно сидели с детьми за низеньким столиком, смотрели картинки, вырезали, рисовали, я читала мальчикам что-то вслух. Симочка и Витя притихли, повесили головки. «Что с вами, ребятки?» — спросила я. Они пожаловались на головную боль. Поставила я им градусники, у обоих мальчиков температура оказалась выше тридцати восьми градусов. «Или у вас клопы завелись? — спросила я Витю. — Ты весь в прыщах».

На другой день приехал врач и обнаружил у Вити ветрянку, а у Симы скарлатину. В больницу Симу не могли положить, так как был контакт с ветрянкой. «Ну, теперь открывайте ворота для болезней всех и надолго: поочередно весь ваш детский сад переболеет», — сказал врач.

Мы дали знать об этом моим родителям. Мамочка моя, всегда скорая на помощь, тут же приехала и увезла к себе в Москву моих дочек. Она меня всегда очень жалела, говорила: «Прислуги у тебя нет, а надо и дров, и угля, и воды принести! Ты беременна, береги будущего ребенка, не уставай. Закрой дверь и не пускай пока к себе племянников, а то заразятся скарлатиной. Болезнь тяжелая! Я увезу внучек, а у тебя только два мальчика останутся. В школу их теперь не провожать, теперь у вас надолго карантин. А к Рождеству все приедете к нам в Москву, будем ждать появления на свет Феденьки». Собрала я платьица дочуркам, простилась с ними надолго, но они были рады, что едут к бабушке и дедушке, не унывали.

А дом наш погрузился в непрерывную тишину. Симочка лежал больше недели, не поднимая головку, спал и терпеливо переносил боль в горле. Коля был всегда с ним, приносил братцу пить, ухаживал за больным, не шумел. Батюшка не велел мне в те дни вообще выходить на улицу, почему-то (как никогда раньше) боялся, что я поскользнусь и упаду и зашибу животик. Весь вечер Володя заносил в дом воду, уголь, дрова, а на машине, возвращаясь из храма, доставлял мне все необходимые продукты. Ни о каких гостях не могло быть и речи. И все же мне было очень тяжело: огромный живот мешал наклоняться, а воздуха мне не хватало, я задыхалась. Хотелось лежать на полу, но муж не давал, боялся простуды. «Неужели будет время, когда я стану снова нормальным здоровым человеком?» — мечтала я. И так, в мирной тишине уютного дома и без общества, не видя никого, кроме мужа и двух детей, я проводила в молитве последние два месяца беременности, когда складывался характер будущего нашего сына Федора, тихого, уравновешенного, миролюбивого, терпеливого, но настойчивого и аккуратного во всем. Хоть и пятая беременность была у меня, но в предыдущие я почему-то ясно не осознавала, что внутри у меня — будущий человек. Мне раньше не приходило в голову молиться о том, кто еще не родился. Но, вынашивая Федю, я любила его уже тогда, когда он был в моем огромном животе. Я поглаживала его, ласкала, возносила к Богу молитвы о Феде: «Да будет дитя сие избранным сосудом Твоей благодати…».

Вскоре и Колю свалила ветрянка, так что хламить в доме было уже некому. Но Коля перенес ветрянку легко, не так, как Сима. Последний получил болезнь на болезнь, организм его, ослабленный скарлатиной, плохо сопротивлялся. Симочка покрылся сыпью с головы до ног, прыщи были крупные, с гнойными головками, чесались невыносимо. Врач говорил: «Как настоящая оспа!». Я сосчитала количество оспинок от уха до середины лба, их было тридцать. И так у сынка было усыпано все тельце! Чесались язвочки сильно, и Симочка будил меня по ночам: «Мамочка! Сил нет терпеть, помажь меня зеленкой». Я вставала и раскрашивала все его горящее тельце. Но за жизнь Симочки никто не опасался — мальчик был крепкий, спокойный, кушал с аппетитом. Девочки в Москве тоже на двадцатый день приезда покрылись ветрянкой. Володя заезжал к нам постоянно, а Симочка как-то сказал: «Передайте бабушке Зое, как я терплю, ведь ни одного прыщика не сколупнул!».

Дело в том, что Зоя Вениаминовна всегда восхищалась Коленькой, его живостью, находчивостью. Зоя Вениаминовна говорила: «Это мне замена (сына). Ведь весь внук мой старший — вылитый Колюша, убитый на фронте, только глазки у Соколика не голубые». Я не разделяла мнения бабушки, но разрушать ее иллюзию не старалась. На Серафима же бабушка всегда удивлялась: уж очень он был сдержанный, задумчивый и молчаливый. Поэтому Симочка старался понравиться бабушке, замечая, что она частенько смотрит на него с подозрением чего-то в нем неладного. Когда мальчики были совсем еще крошки, был такой случай. Готовлю я обед на первом этаже, но слышу наверху топот, смех и голосок Симы:

— Ну, Колька! Ну, Колька!

В ответ только хохот. Понимаю, что Коля Симу донимает, но отойти от плиты не могу. Слышу опять:

— Ну, Койка! Вот уж как дам, так уж дам тебе! Топот, смех и, наконец, голос Коленьки:

— Что ты, братец! Драться нельзя! Ведь я же играл с тобой! Слышу — чмоканье, поцелуи и смех:

— Ну, ядно (ладно), пйощу (прощу), — лепечет Сима, и братцы чмокаются.

За обедом я спросила:

— Коля, чем ты братца донимал?

Плутишка со смехом рассказывает:

— Симка не знает еще, на какую ногу какой башмак надеть. Вот он их поставит рядышком перед собой, разглядывает, а я как подфутболю его башмачки, так они и разлетятся! Сима найдет их, опять усядется на пол, а я опять его ботиночки поддам… Он за ними бегает, а я их поддаю. А как он сжал кулачки, так я его расцеловал — вот и все!

Благодарение Богу — детки мои между собою никогда не дрались, не ссорились. «Мир имейте между собою», — эти слова Господа Иисуса Христа были всегда девизом нашей семьи. Видно, благословение отца Митрофана да молитвы родителей и друзей благодатью Святого Духа охраняли мир семьи.

Рождественский Божий Дар

Оставалось около недели до Нового 1959 года, когда у Симы снова заболело горло. Такой страшной ангины с высокой температурой врач наша никогда еще не видела, поэтому предположила дифтерит. Немедленно сделали вливания сыворотки, брали у всех анализы, но дифтерийных палочек не обнаружили. Тогда сноха Варвара отправила Митю и Витю в школу. Мы предостерегали Варю, уговаривали выдержать детей дома. До каникул оставались считанные дни, а дети были ослаблены ветрянкой. Но нас не послушали, дети четыре дня проучились и сильно закашляли. А поскольку племянники приходили к нам, то занесли коклюш, который подхватили за эти дни в школе. Но коклюш сразу распознать невозможно, ошибочно его принимают за простуду. Так у нас и было. А так как срок моих родов был недалек, то я в первых числах января переехала со своими детьми в Москву.

Покашливали мальчики, закашляли и девочки, но внимания на это мы не обратили. Хоть и очень тихо стало в нашей старой квартире, однако поставили елочку, встретили Рождество Христово. На третий день Рождества нам принесли билеты на елку в Лужники. Меня в те дни тоже разобрал кашель, я очень ослабла, все время клонило ко сну. Я осталась с Любочкой дома, а мама моя с тремя внучатами поехала в Лужники. Любочку мы обманули, чтобы она не плакала, сказали, что старшие уходят к врачу делать уколы, что это им надо для школы. Люба не плакала. Она сидела на высокой табуретке и вилкой кушала жареную картошку, когда вечером дверь распахнулась и в кухню ввалились трое наших заснеженных, румяных, закутанных ребятишек. Бабушка начала их раздевать, а Катюша подскочила к Любочке и стала с жаром ей рассказывать о елке. Но четырехлетняя Люба ничего не поняла, так как верила, что дети были у врачей.

«Вас там так кололи?» — сказала малютка и взмахнула вилкой. Острый конец вилки попал в Катюшин носик. Крик, слезы, кровь, снег! То ли шубку снимать, то ли кровь унимать, то ли Любочку утешать, которая испугалась крови и плакала больше, чем Катя. Ну, тут и дедушка помог. Раздели всех, умыли, усадили рассказывать о поездке: «Колюшка ликовал от восторга, готов был спрыгнуть вниз к Деду Морозу. Катюшка удивленно жалась ко мне, расспрашивала обо всем, что видела впервые в жизни. А Серафим никак не реагировал: сидит, развалившись на стуле, да уплетает гостинцы, его ничем не удивишь. Один раз только спросил: «А много денег этим артистам платят?». Все ведь понял!» — рассказывала бабушка.

Я видела, что мамочка моя очень устала и мечтает отдохнуть. Но, как ни жалко мне ее было, все же мне пришлось сказать: «Спасибо тебе за все, родная моя, дай тебе Бог силы, потому что отдыхать тебе не придется — я уезжаю, пора…».

То был третий день Рождества, мой отец Владимир был в Гребневе. Хотя он меня ни разу не провожал, всегда провожала мамочка, однако проститься с ним хотелось. Ну, что делать? Папочка мой сходил за такси, мы оставили на деда детей, велели им ложиться спать, а сами вдвоем поехали… Ближайший образцовый роддом меня не принял, мамочка моя вернулась домой, а меня повезли на «скорой» куда-то далеко-далеко… Около двенадцати ночи меня, наконец, водворили в отделение для больных, так как у меня была повышенная температура. А я и не знала, что у меня тоже коклюш, думала — простуда. Я знала, что у папы моего горит лампада перед чудотворным образом Богоматери, а потому надеялась, что как и девочек родила легко, так и теперь Господь не оставит.

Около четырех часов утра появился на свет Федюша. Он закричал и сразу погрузился в глубокое обморочное состояние, в котором пребывал больше суток. Думается мне, что душе его показан был рай с его блаженством, потому что за Фединой душой я замечала с младенческих лет: «звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Волосы новорожденного были черные, кудрявые. А утром бабушка Зоя, усадив внуков завтракать под наблюдением дедушки, сама побежала на улицу к телефону. Она быстро вернулась и с сияющей улыбкой объявила:

— Ребята, в вашем полку прибыло, Феденька родился.

— Ура! — дружно закричали дети, а дедушка благоговейно перекрестился.

Силою Иисуса Христа

В роддоме мне сообщили, что у старших детей врач установил коклюш. Особенно сильно болела Катенька, потому что ее парили, делали ингаляции, натирали, ставили горчичники, в то время как коклюш лечится только свежим воздухом. Тогда я поняла, почему и у меня уже до родов и после родов по временам были сильные приступы кашля. В роддоме меня лечили, но никто не догадывался, что это коклюш. Феденька, наконец, начал активно брать грудь, а в первые четыре дня своей жизни был инертный, вялый, как будто погруженный в глубокий сон. Но я объясняла это тем, что его, наверное, в «детской» подкармливают. Но на седьмой и восьмой день он сосал хорошо, соски мои треснули и боль, когда он брал их, была невыносимая. Я молилась, прося у Господа терпения. И как-то показалось мне, что Спаситель склонился ко мне низконизко, а любящий взор Его смотрит на меня с состраданием. Это утешило меня.

Но вот мы поехали домой. Снегу выпало столько, что машины не могли подъехать к крыльцу. Дедушка Николай Евграфович взял на руки новорожденного и бережно понес его впереди нас. Бабушка Зоя Вениаминовна сказала мне: «Смотри, как дед несет младенца, с каким благоговением, будто святыню несет, еле-еле шагает».

Я понимала, что папа идет с молитвой, вносит в дом Дар Божий. Мы просили детей не дышать на Федю, боялись заразы, но чувствовали, что болезнь неизбежна. Мне приснился сон. Сижу я с Феденькой на диване, а из коридора через открытую дверь на нас надвигается фигура смерти. Она похожа на огромного запеленатого ребенка. Я оцепенела от ужаса, не могу ни сдвинуться, ни шевельнуться. С трудом протягиваю вперед одну ногу и делаю ногой в воздухе крест, а сама говорю: «Силою Иисуса Христа! Силою Иисуса Христа!». Я сама бессильна, как окаменела, но силою Бога Иисуса Христа как бы перегораживаю путь смерти. И она остановилась на пороге, будто не смея противиться Господу. Я в ужасе проснулась. «Все-таки не взяла она у меня Феденьку», — подумала я.

Крестить младенца пришли Понятовские — отец с дочерью, у которой не было своих детей. Она была женой священника отца Анатолия, служившего вместе с отцом Владимиром. А крестный Николай Павлович Понятовский был знаменитым гомеопатом и глубоко религиозным человеком. Он был другом Николая Евграфовича. Семье казалось, что с крещением Феди они еще больше сблизятся с нами, хотя и бывали у нас почти ежедневно, так как жили рядом. Они искренне скорбели, когда увидели, что мы уезжаем в Гребнево. Но оставаться в Москве нам было уже совестно и невозможно: комнат было всего три, а нас с детьми было уже девять человек да еще наплыв гостей, так как были Святки, да еще врачи». Бабушка очень уставала. Однако она оставила при себе Катеньку: «Где ты там в Гребневе воды натаскаешься с колодца на эти кучи белья?» — говорила она. Мучительный коклюш тянется шесть недель. И каждый вечер Катюша просыпалась от спазмов кашля со рвотой, после которой и простыню, и пододеяльник приходилось менять. Царство Небесное самоотверженной бабушке Зое Вениаминовне. Если б не она, то не выходить бы мне ребятишек.

В конце января закашлял и Федя Отец Владимир поместил меня с ним в своем кабинете, а сам спал в детской. Только спать-то нам с ним почти не приходилось. Началось круглосуточное дежурство у кроватки Федюши. Он был настолько мал, что мог захлебнуться рвотой, вызванной кашлем. Понятовские приехали на своей машине, привезли крестнику знаменитого детского врача. Тот велел раздеть догола новорожденного, катал его по постели, внимательно смотрел, слушал. Младенец был полненький, как бочоночек, но, охладившись, залился кашлем. «Типичный коклюш!» — сказал врач, велел держать форточки открытыми день и ночь и почаще выносить ребенка на улицу. Но стояли сильные морозы, была опасность получить воспаление легких. Вообще же врачи считали, что коклюш у ребенка до года, да еще зимой — это смертельно.

Предоставив все на волю Божию, все уехали, оставив меня одну с четырьмя больными детьми. Но отец Владимир приезжал (у нас была машина) ежедневно, весь вечер носил с колодца воду, топил печь, колол уголь, дрова и т.п. В общем, помогал мне, как мог: кормил из бутылочки Федю, выносил его на улицу, чтобы остановить мучительный приступ кашля. Батюшка тоже заразился от детей, хотя в детстве, как и я, болел уже коклюшем. Однажды приступ кашля у батюшки случился в алтаре. Настоятель отец Михаил отнесся к нам с отеческой любовью: «Уж коли на всех вас напасть такая, — сказал он, — то посиди недельки две, отец, дома, со своей семьей». Спасибо ему!

Наступила самая тяжелая пора. Мы с отцом две недели вообще не раздевались, «в постель не ложились. Старших уложим, уберемся, один из нас не отходит от Феди.

Непрерывно капаем ему из пипетки в ротик молочко, теплый чай, прислушиваемся, как он глотает. Крошка наш уже не кричит, грудь не сосет (сил нет), ручками и ножками не шевелит. С сильным приступом кашля питание его вылетает на пеленки, но мы перепеленываем и опять кормим. «Ничего, что-нибудь уже впиталось», — успокаивает меня муж. Стараемся предупредить рвоту, быстро заворачиваем кашляющего младенца, выскакиваем скорее на мороз. Валенки, тулуп и шапки стоят наготове: один из нас сам одевается, другой заматывает ребенка и открывает двери — боремся за каждую секунду. Ночь, метель, вьюга, ветер — выйти нельзя. Тогда стоим в дверях террасы. Ребенок, как только вздохнет свежего воздуха, в ту же секунду успокаивается и засыпает. Тихонько заносим его в теплый дом, разворачиваем, стережем. Батюшка мой, видя, что момент критический, решил причащать Федюшу ежедневно Святых Христовых Тайн. Благо, что отец сам священник, что храм рядом, что отец знал, как это делать. Так и остался жить на свете наш Федюша, поистине только чудом — силою Иисуса Христа.

«Только с чистою совестью…»

В то тяжелое время приснился мне в подкрепление духа братец мой Николай, убитый на войне. Как всегда он был оживлен и радостен, уверял меня, что он жив. Братец обещал не оставлять меня и помогать растить детей. На мой вопрос: «Как же ты можешь помогать, когда тебя с нами нет?», — он ответил: «Сохраняя и соблюдая (детей) во имя Его». Эти слова остались в моем сердце, как звуки утешения, надежды.

Сестра Марфо-Мариинской обители Ольга Серафимовна Дефендова привезла мне в Гребнево для помощи по хозяйству молодую верующую няню. Ольга Серафимовна наставляла няню Катю молиться, говоря, что, находясь в нашей семье, девушка может спасать свою душу. Катя эта была из деревни, из недавно пришедших к Богу. Ей в селе не давали паспорта, что практиковалось в 50-е годы, чтобы удержать молодежь, убегающую в города.

Я видела, что Катя никакого понятия не имеет о жизни в большой семье. Она мне говорила: «Давайте делать все по очереди, например, жарить картошечку, помешивать ее, а самой в это время читать про себя молитву. Это надо так делать, чтобы не рассеиваться, а быть сосредоточенной в молитве. Гладишь белье — молись и т.д. В общем, одно дело сделаем, потом другое, ведь спешить-то нам некуда». Я с удивлением слушала Катю. Хотелось ей ответить, да сдержалась я, думала, что она сама потом все поймет. Эх, не одно, а четыре-пять дел сразу делает хозяйка! Надо помнить о том, что печь разгорается и через десять- пятнадцать минут надо начать засыпать уголь. Надо одновременно следить, чтобы дети одевались и умывались, иначе опоздают в школу. Тут же жаришь, готовишь завтрак. Вдруг все бросаешь и летишь на второй этаж, где закашлялся Федя. Так целый день и кидаешься из одного угла дома в другой: там пол подтираешь, там Любочку переодеваешь, белье без конца замачиваешь, полощешь, так как рвота при коклюше детей мучает все шесть недель.

Да, Катя скоро заметила, что у нас не до непрестанной молитвы: обед варится, а в это время стираешь, гладишь белье, но слушаешь, как школьник урок свой долбит. А тут еще племянников трое в дом врываются, батюшка просит подать еду больной бабушке (свекрови) и т.п.

Екатерина повесила голову. Что с ней? Оказалось, что пятилетний племянник наш украл у нее всю ее месячную зарплату, но она постеснялась нам это сказать. Уже прошло четыре дня, когда я спросила Петю: «Ты взял деньги у нас? Скажи, а то няня плачет». Малый уже потерял деньги, но показал сам, где они лежали: внизу шкафа, на полочке, дверка туда была не заперта, легко открывалась. На вопрос мой, зачем ему деньги, он сказал, что хотел купить себе телевизор. А телевизор тогда только что появился, и у нас в доме тоже. Родственники наши, никогда не ходившие к нам в прошлые годы, теперь спешили к нам, как только до них доносились звуки телевизора. Батюшка мой догадался поставить телевизор над лестницей, освободив все три комнаты от этого чуждого православной семье предмета. Однако шуму в доме прибавилось. Впоследствии мы строго выключали телевизор на время постов, но бывали и исключения. В те годы ничего безнравственного мы по телевизору еще не замечали, а если показывали что-то по Чехову, Гоголю, Островскому или тому подобное, то и мы с батюшкой смотрели телевизор с удовольствием. Правда, я замечала, что после сидения у телевизора трудно бывает молиться, даже сон пропадает. Я каялась, но противостоять всем в семье не могла, да и сама порой надеялась увидеть что-то хорошее. Увы, хорошее пропало!

А в начале 1960 года, когда я в батюшкином кабинете сидела над больным Федюшей, то я молилась со слезами о его выздоровлении и детские программы по вечерам не могли прервать моего слезного вопля перед Богом.

В апреле, когда болезнь утихала, около двенадцати часов дня я услышала Федин кашель. Я прибежала на второй этаж, взяла на руки двухмесячного младенца и вдруг…

Я позвала мужа: «Володя! Федя умирает!». Отец схватил меня за локоть и высунул мою руку с ребенком за окно. Там был еще мороз. Головка Феди в чепчике лежала на моей ладони. «Постоим, может быть отдышится», — сказал отец. Он поддерживал мою руку с ребенком и меня саму. Мы молча стояли несколько минут, мы молились. Личико Феди было бело, как снег, и спокойно, недвижимо; безжизненные глазки широко открыты. Он не шевелился, внутренние мышцы его были расслаблены, и через пеленки мне на ноги вылилось все, что было у ребенка внутри. Я почувствовала, что душа Феденьки улетела, а это безжизненное тельце стало мне вдруг как чужое: «Господи! Господи!» — без слов стучали наши сердца. И Господь явил Свою силу: личико ребенка вдруг стало подергиваться, глазки закрылись, бледность стала пропадать. Отец тут же втянул через форточку мою руку с сыном. «Скорее грей его», — сказал муж и помог мне лечь так, чтобы засунуть под мышку головку ребенка. Слава Богу, что Володя был рядом, а то я упала бы, ноги мои подкашивались. Но от радости не умирают. Мы поцеловались и душой возблагодарили Господа. Мы почувствовали, что Бог слышит нашу молитву.

Под праздник Благовещения все дети заболели еще гриппом. К кашлю присоединился насморк, температура, хрипы в легких. Врач прописал банки, горчичники. Приходила учительница (таких было мало), рассказывала, что за уроками она своего голоса не слышит — такой грохот стоит от беспрерывного кашля сорока человек. Великим постом эпидемия охватила всех детей. Наши все лежали в жару, слабые, капризные, расстроенные: ни игр, ни книг, ни церкви с богослужениями — одни только уколы, лекарства, врачи. Батюшка уехал на службу, а няня Катя собралась в храм. «Как же ты меня одну оставляешь? Надо и за печкой следить, и к Феде бегать, и ужин готовить. Ведь вечером надо накормить батюшку, шофера, детей… А из храма придут, как всегда, богомольцы к нам на ночлег. Придет и медсестра ставить детям банки! Кому воды дать, кому горшок, кому спирт, спички — да мне хоть разорвись, не успеваю дверь отпирать, а Федюшка кричит — бутылочку с молочком держать ему некому!». Но нянька ушла, сказав: «В праздник такой грех работать…». А вернулась она вечером — плач, крик стоит, я с ног сбилась — никак всех своих больных не ублажу. «Нет, тут не спасешь душу», — решила Екатерина. Она вызвала к нам в Гребнево своего духовника, чтобы он, видя обстановку в доме, дал ей свое благословение от нас уйти.

Нарочно меняю имя священника, потому что живы те, кто знал его. После посещения Гребнева он жил еще тридцать восемь лет, умер в глубокой старости. Цадеюсь, что за эти годы он вырос духовно и Господь открыл ему то, чего в 1959 году он еще не понимал.

Отец Виталий пользовался большим уважением как моих родителей, так и Ольги Серафимовны. Все вместе и прибыли они к нам в Гребнево на легковой машине. Мой батюшка был дома, поэтому кругом все было в полном порядке: тепло, чисто, вазы с яблоками, нарядные дети рядышком сидят на диване — в общем, парад. Няня Екатерина, как обычно, в платочке, длинной юбке до пола, подходя под благословение, с умилением на лице кланялась своему духовнику, касаясь рукой пола.

Отец Виталий внимательно осмотрел все комнаты, нашел все в норме, но сказал: «Да, хозяйство большое. Тут надо прислугой сильную бабу иметь, Екатерина наша для этого дела не подходит. Ей для духовного роста надо читать душеспасительную литературу, часто посещать богослужения, вычитывать молитвенные правила… А в многодетной семье это все едва ли возможно». Все благоговейно сели за трапезу, но за обедом царила какая-то натянутая атмосфера. Николай Евграфович, как всегда, вел разговоры на высокие темы, а мой Владимир радушно угощал, но был очень сдержан. «Будто инспектор к нам прибыл, чтобы все проверить», — шепнул он мне тихо. Дети поняли настроение отца и притихли: девочки притаились в кукольном уголке, Сима молча и недоверчиво следил за гостями, только Коленька оживленно съедал взглядом каждого, стараясь понять, что происходит. Я попросила разрешения поговорить с отцом Виталием.

Мы сели за стол. Я надеялась в лице отца Виталия найти опытного духовника, который помог бы нам наладить жизнь семьи так, чтобы это не было мне не по силам. Я просила отца Виталия благословения на такую супружескую жизнь, чтобы больше мне не рожать детей, ибо я уже выбилась из сил.

— О нет, — ответил священник, — детей рожать — Ваша обязанность!

— Тогда не увозите от меня няньку, потому что одна я не в состоянии справиться с делами, — умоляла я, — сейчас нам трудно, но уже март. Скоро окончится сезон отопления, детей не надо будет собирать в школу, они будут целыми днями гулять, дома станет тихо. Феденька поправится, подрастет, а бабушка с дедушкой на лето приедут к нам. О, они мне очень помогают: бабушка поварит, а дед так умело занимается со старшими детьми! Тогда няня Катя пусть и уходит от нас, а пока я не могу ее отпустить: дети устали от болезней, Федя так слаб и мал, а впереди уборка дома перед Пасхой, тяжелые дни Страстной недели, когда к нам в дом приходят ночлежники из окрестных деревень, старички…

Отец Виталий ответил:

— Вот видите, как трудно будет у вас Кате, ее надо увозить отсюда, в такой суете душу не спасешь!

— Батюшка, — не унималась я, — ведь суета у нас для Бога, как и жизнь вся для Бога, для Господа и детей родили и растим их для Царствия Небесного. Служить старикам, детям, больным — это как самому Христу служить! Катя тут у нас должна на деле понять слова Христа: «Что вы сделали одному из малых сих, то Мне сотворили». И как Катя сможет молиться, если отвернется в эти тяжелые дни от нуждающихся в ее помощи? Разве совесть не загрызет ее? Она прикрывается Вашим, батюшка, благословением. Но Вы- то должны понять, что без подвига любви будут ничтожны все вычитывания и выстаивания служб.

Или Вы не сочувствуете нам, не знаете, как трудно выхаживать больных детей?

Я не выдержала, залилась слезами. А священник начал распространяться на философские темы, что счастье наше в Боге, в блаженстве души с Ним…, что от Бога нас отделяет грех, что я должна думать о душе своей, стараться заметить свои грехи, каяться.

— Я дошел до такой высоты духа, — говорил отец Виталий, — что каждый, даже маленький грех за собой замечаю, стараюсь уничтожить в себе его корни. Вот сижу летом в гамаке, жена подносит мне кофе, а я любуюсь облаками, природой — блаженствую с Богом — и стараюсь найти за собой еще какой-то грех…

Я слушала священника с рыданием. Не то горе щемило мое сердце, что забирается от меня единственная помощница. Нет! Я знала, что Бог меня не оставит. Но больно было за священника, Катю и других, которые не понимали слов Священного Писания: «Если я раздам все имущество мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы». И еще: «Любовь долготерпит, милосердствует…».

— Вы думаете о душе своей? — спросил меня отец Виталий.

— Нет, — ответила я, — мне некогда думать. У меня нет души. Есть одно тело, которое вертится с утра до ночи, как игрушка-волчок, крутится, пока не упадет. А молитва? Немногословна: «Господи! Помоги, ведь Тебе служу!». Батюшка, — сквозь слезы говорила я, — как можно оставить детей хоть ненадолго, когда они для Бога, для Церкви Его выхаживаются нами? Мы за них в ответе…

— Ну, — скептически ответил отец Виталий, — еще неизвестно, вырастут ли они и какими будут. В наше время трудно вырастить христиан, соблазну много.

Он презрительно оглядел моих крошек. Сима от него отвернулся, Коля впился в него глазами.

— Если только этот… — сказал отец Виталий, а на остальных махнул рукой. — Малы еще, чтобы мечтать о будущем.

— Но ведь это невинные детские души, требующие ежеминутно любви, ласки, заботы, — сказала я. Но отец Виталий меня не понимал. Мама меня спросила:

— О чем ты плакала?

Но я смолчала. Мне и по сей день больно за прошлую черствость сердца этого православного священника. Прости его, Господи, и упокой его душу.

Няня Екатерина уехала, но Господь не оставил нас. Не пожалел нас священник, не пожалела православная девушка, молодая, полная сил и желания спасти свою душу. Но откликнулась на нашу нужду жена водителя Ривва Борисовна, хотя и была некрещеная еврейка. Она не побоялась заразы коклюша, оставалась у нас подолгу с маленьким сыном Толей. Ривва с нежностью и любовью пеленала, кормила Федюшу, купала детей, стирала и прекрасно готовила очень вкусные блюда как в пост, так и в праздники. Это искусство она переняла у мужа, который был по специальности поваром. А уж какие огромные да красивые куличи они преподносили нам на Праздник Пасхи! Да помилует Господь их души на том свете за то, что они жалели нас и наших маленьких детей.

Мы искали себе прислугу, взяли девку из соседней деревни. Но дней через пять пришлось с ней расстаться: ходит по дому, поет советские частушки, нечистоплотная, грязными руками норовит взять Феденьку, села на Колин (подростковый) велосипед, уехала на два километра за хлебом и до ночи пропадала. Потом мне рассказали, что она ходила по избам деревни, предлагая купить у нее новенький велосипед, подаренный Коле к Пасхе.

Тут приехала из Москвы семидесятилетняя «маросейская» матушка-вдова Павла Федоровна. Она была в ужасе от этой румяной здоровенной девки, умоляла нас с Володей скорее от этой прислуги избавиться. Недели две Павла Федоровна жила с нами, окрыляя нас благодатью маросейской общины. Ее ласка, тихие речи, сердечная радость изливались в каждого из нас. Были уже светлые Пасхальные дни, природа ожила, все кругом улыбалось. Феденька подолгу спал на свежем воздухе и с каждым днем становился крепче.

Однажды у Володи выдался выходной день, и батюшка мой решил прогуляться по весеннему лесу. Я с радостью отправляла детей в лес, так как беготня у дома им надоедала, а дальше церковной ограды мы их одних не отпускали. Сама с ними ходить, как в прежние годы, я не могла, меня связывала колясочка с Федей: крошку надо было то пеленать, то кормить, то беречь от ветра и комаров. Для дальних прогулок Федя был еще мал — ему шел только пятый месяц. Я стала собирать батюшке для детей завтрак, шапочки, курточки, но Володя решительно отказался от этого груза: «Эту суму я должен буду таскать с собой? Нет, сейчас ты их накормила, до обеда дома — потерпят. И за одеждой их следить не буду: это мне только и считать их панамки да куртки! Ведь со мной и трое племянников идут, всего семеро ребят. Их бы не растерять, а одежонки — в чем ушли, в том и вернутся». С отцом спорить нельзя! Весело побежали дети впереди отца.

Я ждала их часам к двум, обед был на столе. Катя и Любочка днем всегда спали, но в этот день их дома не было. Почему не вернулись вовремя? Я начала беспокоиться, милая Павла Федоровна меня утешала: «Да ничего и не случится, если разок днем не поспят! В кои-то веки с отцом в поход пошли, пусть уж досыта нагуляются». В эти святые дни Пасхи мы отдыхали от забот и тревог великопостных дней. Мы сидели с Павлой Федоровной на лавочке, Федя спал в своей колясочке. Утро было тихое, солнечное, но днем набежала туча, хлынул ливень. «Но где же мои дети? Гром гремит, а они в лесу!» — вздыхала я. Павла Федоровна старалась рассеять мое волнение. Указывая мне на Божье милосердие, изливающееся на нашу семью, она говорила: «Смотри, Наташенька, как к тебе Господь милостив: и муж хороший, и дом новый, и машина своя, и детки здоровые. Не попустит Господь беде случиться, Он любит вас!».

Отец Владимир с детьми вернулись только к шести часам вечера. Но пришли они, против моего ожидания, веселые, восторженные, полные впечатлений от дня, проведенного в лесу.

Я кинулась к Любочке:

— Дочурочка моя, как же ты устала, весь день ходила!

— Ничуть не устала, — отвечала четырехлетняя крошка, — я не ходила, я то у папы на плечах, то у Симы на спине сидела.

— Изголодались, детки мои? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечают, — нам папа в палатке огромный куль пряников купил, еще бутылки с лимонадом, мы сыты.

— Ну, батюшка, — говорю, — больше тебя с детьми не отпущу, я измучилась, вас ожидая.

— Да я и сам не пойду, — вздыхает отец, — думаешь легко Любу на спине таскать?

Уплетая ужин, дети наперебой рассказывали о том, как они пережидали дождь под кустами, как просыхали, как купались в речке Воре, качались на деревьях: «Ух, здорово!» — вспоминали они.

Воспоминания из 40-х годов

В тот памятный день, чтобы не томиться в напрасных волнениях и ожидании, мы с Павлой Федоровной предавались воспоминаниям прежних лет, когда часто виделись с ней, живя рядом. Это было лето 1939 и 1940 годов. Мы снимали избы в глухой деревне, в двух километрах от железнодорожной станции. Нас было три семьи «маросейских»: Хватовы, Шмелевы и Пестовы. У Шмелевых было трое детей, наших ровесников, у Хватовых — один мальчик Сереженька одиннадцати лет. Мне было четырнадцать лет. Он был моим «маленьким пажом». Брат мой Коля ходил по грибы, играл в футбол и волейбол, дружил с Юрой — двоюродным братом, жившим у нас. Брат мой Сергей увлекался рыбалкой, днем спал. Подруг у меня не было, я чувствовала себя в деревне очень одинокой, скучала по храму. Сереженька «Хватик» скрашивал мое лето: я ходила вместе с ним в ближнюю рощу по грибы, так как далеко в лес со старшими нас с Хватиком не брали. А грибов перед войной было очень много. Мы с Хватиком, найдя семью белых грибов, прятали их под листья, не трогая. А через день мы возвращались и с радостью замечали, как выросли за сутки наши беленькие грибки. Сережа провожал меня и на берег реки, где я впервые начала в то лето писать пейзажи. Природа в Губастове была изумительно красива и привлекательна: извилистая речка кончалась болотом и плотиной, на которой шумела водяная мельница. Необъятные поля, нетронутый лес, только не было храма, некуда было по воскресеньям и праздникам прибегать к Богу!

«А между небом и землею — знак примирения — белый храм…». Да, он виднелся вдали, но ходить туда нам не разрешали: храм был «живо-церковный, красный». Что это такое — нам, детям, еще никто не объяснял, а просто сказали: «Там нет благодати». Но, видя нашу тоску по церкви, Павла Федоровна повезла меня с Сережей на поезде в Коломну, где был тогда храм. Солнечным утром мы с Хватиком бежали километра три до электрички, после поезда топали по пыльной дороге, томясь от жары. Сережа очень хотел пить, но терпел. Однако в храм втиснуться мы не смогли, храм был переполнен. Павла Федоровна ставила нас в тени под окном храма, откуда доносились звуки богослужения. А сама она все же пробилась через толпу, обливаясь потом и задыхаясь от жара свечей. Она вернулась к нам совсем изнемогшая, сказала: «Вас бы там раздавили». Больше на такое «паломничество» мы не решались. Родители наши придумали проводить всенощную среди природы, за рощей, в поле.

Тогда стали собираться три наши семьи по субботам и под праздники. Мы переходили по мосту речку, пересекали небольшую рощу, скрывающую нас от глаз сельского люда. Пройдя метров сто по лугу, мы опускались на землю под семью березами, дававшими нам прохладную тень. Мальчикам доставляло удовольствие взобраться на деревья, которые они называли своим наблюдательным пунктом. В случае если кто-то посторонний приблизится к нашей компании, ребята должны были дать нам знать, чтобы пение вечерни замолкло. Но к нам никто ни разу не подходил: дачников в деревне не было, а колхозники работали от зари до зари. Молодежь гоняла футбол, играли в волейбол, о молитве никто уже не думал.

В 1939 году никому из колхозников, воспитывавшихся советской властью уже в течение двадцати лет, и в голову не приходила мысль, что можно молиться Богу среди поля, без икон, без крыши над головой, сидя на травушке. Но взрослые по временам вставали, стояли или тихо бродили вокруг сидящих и коленопреклоненных. А так как среди взрослых были и дети, сидящие в разных позах и даже на деревьях, то издали нас могли принять просто за компанию дачников, отдыхающих на природе. А мы, дети, познавали под голубым небом глубокие слова вечерних молитвословий: «Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына и Святого Духа — Бога…». Пели все тихо, молитвенно, читали псалмы по книжечкам, принесенным с собою. Среди молящихся мужчин были три профессора (химии, физики). Да и все из «маросейских» были люди с высшим образованием (как Драгуновы, навещающие своих родных — Шмелевых). Нас обдувал ласковый теплый ветерок, так что комаров не было и никто не мешал нам совершать «всенощное бдение».

Пишу в кавычках, потому что священника среди нас не было. Их возгласы заменялись словами: «Молитвами святых отцов наших…». Уехав на работу после выходного дня, папа мой забыл в нашей избе на подоконнике свой маленький карманный молитвослов. Я знала, что отец с этой книжечкой не расстается. Я решила до папиного приезда спрятать молитвенничек в свой карман, чтобы не попал он к неверующим людям. Я спустилась по крутому берегу к реке, спряталась за высоким кустарником. Передо мною расстилалась зеркальная гладь, противоположный берег был далек и безлюден, кругом царила тишина. Тут я достала из кармана папин молитвенничек, начала искать в нем что-нибудь новое. Утренние и вечерние правила мы уже читали наизусть с одиннадцати-двенадцати лет, так что молитвенник никогда раньше я в руки не брала. Акафисты святым у нас были в отдельных книжечках, а о существовании акафиста Иисусу Христу я никогда не слышала. Тут он открылся мне. Я впилась в него, как голодная в хлеб: «Иисусе, желание мое — не отрини меня!.. Иисусе, Пастырю мой — взыщи меня…», — шептала я.

Я как будто нашла ключ в комнату, где могла теперь быть с моим Спасителем. Я без храма в деревне тосковала по Нем, не находила слов для беседы с Господом, не знала, что сказать Ему. А тут знакомые евангельские события вставали пред моим мысленным взором, и образы их сопровождались обращением ко Христу. Я целовала крохотную потрепанную книжечку, прижимала ее к сердцу. Через нее я нашла общение с Богом, я стала счастлива.

Когда отец приехал, я сказала ему:

— Папочка! Я нашла твою книжечку, она мне так понравилась, что жалко с ней расставаться.

Радостная улыбка осветила лицо отца.

— Я очень рад, что ты хочешь иметь ее, она теперь твоя, — сказал отец, целуя меня.

— А ты как же? — спросила я.

— У меня есть другая такая же…

Я была удивлена, так как молитвенник в те годы был редкостью. С тех пор прошло уже двадцать лет, но Павла Федоровна, приехавшая к нам в Гребнево, оживила воспоминания довоенных лет. Ее голос — сопрано, поющий молитвы под березками, навсегда вошел в мое сердце. Я любила ее, тихую, ласковую, нежную, любила и ее сыночка, похожего на мать. В Москве мы продолжали встречаться, их семья приходила молиться в нашу тайную церковь (в папином кабинете). А через двадцать лет в Гребнево Павла Федоровна призналась мне, что строила планы моего счастья с ее Сережей. Тогда я, как умела осторожнее, давала понять Павле Федоровне, что нам, детям, и в голову никогда не приходили подобные мысли. Во- первых, Сережа был на три года моложе меня, я всегда имела к нему снисхождение, как к младшему брату. А ведь девушке свойственно искать в лице будущего мужа опору в жизни, нравственную силу, твердые убеждения Это было то, что меня покорило в моем Володе. А его желание — отдать свою жизнь для служения Церкви, Богу — явилось тем, что соединило нас навеки. В высоком же и нежном Сереже Хватове не было и тени той решимости и благодатного горения, которые я нашла в сердце моего будущего мужа. Сережа не пошел по духовной линии, хотя оставался глубоко верующим, а отец его Иван после войны даже служил дьяконом. Теперь, через двадцать лет, я обнимала и целовала милую Павлу Федоровну, благодаря ее за помощь мне по хозяйству, уход за Феденькой, прощаясь с ней и прося не забывать меня в ее святых молитвах. И, видно, молитва этой праведницы была каплей, переполнившей чашу милосердия Божьего. Оно излилось на нас тем, что Господь послал нам в помощь человека.

Наталия Ивановна

Человеком, пришедшим на помощь нашей многодетной семье, стала маленькая, щупленькая Наталия Ивановна — инвалид 1-й группы. После перелома бедра одна нога у Наталии Ивановны была короче другой, поэтому она ходила с палочкой, с трудом переваливаясь всем туловищем из стороны в сторону. Отец Владимир часто привозил нам со своего Лосиновского прихода то шерстяные носочки, то варежки и т.п. Батюшка говорил: «Молитесь за больную Анастасию [6], это она вас обвязывает. А когда ее увидите — благодарите!». Но я с детьми на приходе у мужа бывала раза два в год, где же нам было кого-то благодарить. Когда мы уходили, нас всегда окружала плотная толпа женщин, нас разглядывали, как невидаль, расспрашивали, сколько кому лет, как зовут, совали нам в руки гостинцы, подарки, целовали… Мы спешили спрятаться в свою машину, которая нас увозила, часто без отца. У батюшки всегда были еще дела, и он очень не любил наших посещений. Да и детям не нравилось бывать в Лосинке, хотя мальчикам там разрешалось надевать стихари и прислуживать, что было уже запрещено при Хрущеве. Ребята говорили: «У папы как встал, так и стой всю службу, не сходя с места». Да, отец был строгий. Но я боялась, что строгость оттолкнет от храма детские сердца. Я слышала мнения некоторых детей: «Храм — это место, где дети мучаются, выстаивая часы». Упаси Боже, да не сложится такое понятие у детей верующих родителей. А то священник Орлов говорил моему батюшке: «Моим уже двенадцать и четырнадцать лет, их никаким калачом в храм не заманишь». Чтобы такого не случилось, я в гребневском храме никогда не заставляла детей стоять по принуждению. Едва замечаю, что ребенок начинает крутиться, вздыхать, умоляюще спрашивать, скоро ли конец, я тут же отпускаю дитя на улицу: «Устал? Иди, побегай, посиди на лавочке, а соскучишься — приходи обратно». Старших приходилось посылать на улицу, чтобы следили за малышами. Но в церковной ограде я требовала поведения, соответствующего месту: не кричать, не носиться на велосипеде, не начинать шумных игр, не виснуть на заборах, на лавках, не валяться в снегу или на траве и т.п. Да такого «свободного» поведения не позволяли детям их костюмы: они были наглажены, чисты, девочки носили длинные юбки. Я говорила детям: «Отдыхайте, но ходите, как перед лицом Господа Бога, чтобы не стыдно было вам снова вернуться в церковь». И дети минут через двадцать возвращались ко мне, шепотом спрашивая:

— А что ты о нас папе скажешь?

— Скажу, что были в храме, стояли, сколько могли, — отвечала я.

Я часто и сама выходила из храма, чтобы проверить, что делают дети, чтобы позвать их, когда начнут помазывать елеем или петь величание празднику, читать Евангелие. На чтение канона я всегда выпускала детей, но на «Величит душа моя Господа» — звала назад. Они знали молитву «Честнейшую херувим», им доставляло удовольствие подпевать хору.

Такого церковного воспитания я не могла требовать ни с одной няньки, а потому всегда просила у Господа сподобить меня саму растить детей. А помощница моя Наталия Ивановна была сама из тех, кто обратился к Богу недавно, после перенесенных тяжелых утрат. В молодости Наталия Ивановна жила в Алма-Ате, у нее был свой дом, сад, муж и дети. Она четыре раза рожала детей, но двое вскоре умерли, растила Наталия Ивановна только двух сынков. «До войны я не вспоминала о Боге», — говорила Наталия Ивановна. Но муж не вернулся с фронта, младший сын умер. Оставшись с одним мальчиком, Наталия Ивановна решила переехать в Москву, где у нее были родные. Имея только начальное образование, она устроилась работать на фабрику, в «Химчистку», и опять была далека от религии, пока не позвонили ей из больницы: «Сын Ваш в тяжелом состоянии, упал на уроке физкультуры, ушиб голову». Он скончался через два часа на руках матери. После этой беды последовала другая: сама Наталия Ивановна упала с лестницы на фабрике, сломала ногу.

И вот, только лишившись семьи и здоровья, Наталия Ивановна задумалась над жизнью: к чему она ее вела? Что ждет ее дальше? Муж — в числе отдавших жизнь свою за Родину. Господь примет его, как исполнившего заповедь Божию о любви к ближнему. Четверо детей умерли в детстве, стало быть, и они унаследуют, как еще безгрешные, Небесное Царство. Тогда и ей самой надлежит встать на путь, ведущий в вечную жизнь. И Наталия Ивановна пришла в храм, чтобы остаток дней своих служить Богу. Она посещала все службы, вязала для детей отца Владимира. А когда услышала, что у батюшки в семье больной младенец, то решила: руки у меня есть, я могу его пеленать, кормить из бутылочки. Итак, Феденьке Бог послал няньку. Ну, и сильный же, настойчивый характер был у Наталии Ивановны! Мамочка моя говорила: «Ей бы министром быть, если б образование имела!». Во все дела она вникала, давала советы, батюшку уважала, а Федюшку и детей — всех нас любила без памяти! Часов в шесть утра она приходила ко мне в детскую, забирала к себе Федю со словами: «Поспи, моя дорогая, пока дети спят, ведь ты всю ночь не спавши». — «Нет, я спала», — говорю я. А Наталия Ивановна свое: «Знаю я, знаю… Не рассказывай мне. У меня были дети, я знаю, какой сон с грудничком, знаю…». И унесет от меня крошку моего, а я и на самом деле еще часик посплю.

А в десятом часу утра Наталия Ивановна отправлялась с Федей в ограду, то есть к храму. Там под липками они оставались часов до шести вечера, пока их комары не одолевали. Старшие дети тоже гуляли в ограде, приносили для Феди очередные бутылочки с питанием, пеленки, забирали грязное бельишко. Обедать Наталия Ивановна отказалась приходить, поэтому ребята носили ей и суп, и второе, и питье. Она разъезжала с колясочкой по всем дорожкам церковного парка, выбирая безветренные уголочки у стен храмов, натягивая «паруса» из пеленок над младенцем. Так и провел Феденька свое первое лето на воздухе, окреп и подрос. В августе он уже крепко сидел и в декабре начал ходить. Зимой, конечно, долгое гуляние прекращалось, Наталия Ивановна командовала уже по дому. Я в тот год отправляла в школу Катюшу, которая мечтала с пяти лет о школе, выучилась сама читать и писать. Она внимательно следила за уроками братишек, забрала себе поношенный ранец, набила его книгами, таскала за собой. Катя целыми днями играла в школу, воображала, что учит уроки, собирает книги, смотрит на часы, говорит: «Пора идти, надо еще успеть с горы на «панфее» (портфеле) покататься». Все рассмеялись: «Вот почему ребята стали рано из дому выходить — снежная гора на пути появилась!». Но и этот год немного пришлось нашим детям посещать школу. Опять пошли инфекционные заболевания, перебравшие всех по очереди: с начала года — свинка, потом корь. Ничего, Бог миловал, все поправились, хотя старшие болели тяжело. Феде сделали прививку гамма-глобулина, и он перенес корь на ногах. Даже сыпь была только под глазками. Но Наталия Ивановна очень волновалась: «Ах, у него все на нутро ляжет». Напрасно мы ее успокаивали, переубедить ее в чем-либо было невозможно. Доходило до смешного. Наберет она копеек полный кошелек, начнет разбрасывать монетки горстями по всем комнатам. Денежки звенят по стеклам, раскатываются, ребята хохочут. «Нет, вы не смейтесь, так надо, чтобы денег в доме было много, они должны везде валяться», — уверяет Наталия Ивановна. К сожалению, она верила в приметы.

Девочки мои, играя в своем уголке в куклы, надумали там готовить обед. Принесли на второй этаж хлеба, яблок, морковки и т.п., устроили кукольную столовую. Вскоре в детской появились огромные черные тараканы. Мы с отцом стали думать, как нам бороться с тараканами, но Наталия Ивановна твердо заявила: «Не надо их травить: это к деньгам, к богатству».

Вообще, в семье все слушались батюшку. Володе не нравилось своеволие Наталии Ивановны. Вечером он мне говорил: «Все спят, день окончен, скажи Наталии Ивановне, чтобы кончала греметь на кухне кастрюлями». Но говорить ей было бесполезно. Она указывала мне на грязь, уверяла, что копоть можно отчистить и продолжала скрести мои черные сковородки. Отец качал головой: «Вот неугомонная! Доведет себя до инфаркта. Пойди, выверни пробки». Я слушалась. «Ах, беда какая! Свет погас», — вздыхала Наталия Ивановна и в темноте добиралась до своей постели.

Как ни благодарны мы были Наталии Ивановне за ее бескорыстную помощь и самоотверженный труд, все же терпели мы ее только по нужде. Присутствие чужого по духу человека в своей семье всегда вносит дисгармонию в обычный уклад жизни. Дети быстро начинают перенимать у нового человека то, что раньше они не встречали: манеру держаться, говорить, действовать. Например, моим ребяткам никогда раньше и в голову не приходило, что можно не слушаться, не подчиняться, спорить с родителями. Дурной пример заразителен. Были и со старшими детьми случаи неповиновения и своеволия, но это быстро пресекалось строгостью родителей. Но над «бабой Натой» (так звал Федя Наталию Ивановну) мы с Володей не могли проявить свою власть. Она упорно оставалась при своем мнении, а мы — при своем. Например, когда Федя подрос, Наталия Ивановна стала требовать, чтобы его белье стиралось отдельно от другого детского. Нет, я не могла выделять Федю. Бывало, что малыш ломает и рушит все, построенное на полу старшими. Дети защищают свои домики, отгоняют Федю, а он кричит, сопротивляется. Наталия Ивановна слышит его плач, входит и говорит: «Кто мово? (то есть — «кто моего обидел?») А ну-ка все до одного, чтобы не было никого!» — командует Наталия Ивановна. Это значит, что все дети должны уйти из комнаты, предоставив Федюшке раскидывать и кубики, и игрушки. «Нет, — говорю я няньке, — так не годится. Федя должен знать слово нельзя». Но быть строгой со своим любимцем Наталия Ивановна была не в состоянии, баловала его.

Мы заметили, что как скоро Федя увидит миску с водой, принесенную на стол, чтобы вымыть ему личико и ручки после еды, он оживает, перестает отворачиваться от ложки, с восторгом плещется. Пользуясь моментом, Наталия Ивановна умудряется в эти минуты всунуть в рот малышу еще несколько ложек супу. Тогда тазик с холодной водой стал ставиться на стол одновременно с кашей, супом, с любой едой. Федюшка дрыгался, умывался, стол был залит, вода текла и на пол. Довольная радостью Феди Наталия Ивановна быстро отправляла ему в рот ложку за ложкой. В один из таких моментов вошел отец и спросил:

— Что это такое?

Наталия Ивановна с улыбкой ответила:

— Мы, папочка, так кушаем, иначе не умеем.

— Прекратить это баловство! — рявкнул отец.

— Да он иначе ротик не откроет, он уж так привык кушать, — защищала Наталия Ивановна Федю.

— Захочет есть — рот откроет! — твердо сказал отец. — И чтоб такого болота я больше не видел.

В следующее кормление годовалый Федя долго хлопал по клеенке ручками, показывал нам, что мы забыли поставить воду. Но я сказала, что отца надо слушаться. Наталия Ивановна чуть не плакала от горя. Конечно, кушать Федя стал и без воды, но Наталия Ивановна стала все чаще уезжать в свою Перловку. «Благословляю Вас поехать и отдохнуть от нас», — ласково говорил ей отец Владимир. Наталия Ивановна покорялась, но долго жить без Феди уже не могла. Через неделю или две она опять приезжала (на машине), причем привозила Феде новые дорогие игрушки, обувь и т.п.

Детство Федюши

Младший братец Федя был всегда радостью для всех членов семьи, предметом любви и заботы. Однажды Ривва Борисовна стала (конечно, в шутку) просить у четырехлетней Любочки подарить ей братца. Она долго, серьезно и убедительно говорила:

— Любочка, зачем вам Феденька? Он плачет, по ночам вам спать не дает, много времени отнимает у мамы… Отдай его мне!

— Нам самим Федя нужен, — твердо ответила крошка.

— Нет, скажи — зачем вам Федя? У папы с мамой и без него четверо ребят, — не унималась Ривва Борисовна.

— Мы его себе выродили, значит — нужен! — отрезала Любочка. — Не отдадим.

Да, дети на самом деле считали себя участниками в приобретении младшего братца. Сколько раз они слышали от отца слова: «Нагнись, подбери все сам, маме трудно». Уезжая, отец всегда говорил: «Помогайте маме, кто только чем может. Маму надо беречь, у нее ребеночек внутри», — и дети наперебой старались, не ожидая моих приказаний. «Отдохни, мамуля, мы сделаем это сами», — то и дело слышала я. А когда Федю принесли домой, то дети считали счастьем чем-нибудь ему послужить: подержать бутылочку, пока он сосет, подержать головку ребенка во время купания, снять с веревки пеленочки и т.п. Когда в семь месяцев Федя сидел в своей кроватке, то старшим было поручено следить, чтобы он не упал, приподнимать малыша, обкладывать подушками, развлекать Федю своими играми. Однажды мальчики закричали мне сверху (кухня была внизу):

— Мама, Федя к тебе, видно, хочет, плачет. Соскучился он, не смотрит на наши игры, мы тебе его сейчас принесем!

— Нет, — говорю, — не несите, по лестнице вам опасно с Федей ходить: упадете, уроните… Минут через двадцать я освобожусь от кухни и сама к вам поднимусь, позабавьте его пока чем-нибудь.

Слышу смех, грохот… А когда поднялась в детскую, то ахнула: одеяла на полу, а ребята — мокрые от пота,

— Мама, мы придумали забаву! Мы стали кувыркаться через голову. А Федюшка как увидит нас кверху ногами, так и заливается смехом. Смотри, мама!

— Вот и молодцы, — говорю, — теперь можно идти обедать. Только постели уберите, а то папа не любит беспорядка.

— А скоро он приедет? Ведь в четыре часа хотел.

— А вдруг раньше освободится? Уберитесь уж.

К приходу отца дети всегда собирали игрушки, мели пол — в общем, наводили порядок. Отец, благословив встретивших его детей, всегда проглядывал комнаты. Ребята впивались в него глазами, ждали похвалы. «Молодцы, порядок, — говорил отец. — А гуляли сегодня? Почему мокрые валенки не на батарее?».

Заслужить похвалу отца было счастьем. Он ласкал, целовал детей, особенно нежен был с Колей. По ночам Коля зачастую перебирался со своего дивана под бочок к отцу. Зачем? Коля говорил: «Мне ночью в темноте становится страшно. Я переберусь к папе, нащупаю его пушистую бороду, тогда сплю спокойно».

Слово батюшки было для детей законом, им и в голову не приходило ослушаться отца. Однако Федюшка стал рано проявлять своеволие, с которым приходилось бороться. Возможно, это было последствием присутствия Наталии Ивановны, в поведении которой чуткое дитя подмечало порою протесты.

— Ребята, — скажу я, — позовите Федю домой.

— Звали, он не идет.

— Еще раз позовите, скажите — мама тебя зовет.

— Он все равно не идет, заигрался в песке.

— Скажите Феде: мама плачет.

Смотрю — бежит Феденька ко мне, спрашивает:

— Ты, мамочка, плакала? Почему?

— Сынок не слушается, не идет ко мне.

— Нет, я пришел, не плачь, — и он целует мать.

Федя рано научился стоять за свою самостоятельность. В полтора года он отлично бегал, но на прогулки мы все же брали с собой ему колясочку. Старшим было запрещено садиться в коляску или носиться с пустой коляской, воображая себя шоферами, давая гудки, сигналы… Но восьмилетнему Толе очень захотелось побегать с коляской по дорожкам, вокруг храмов. Федя расхаживал по траве. Толя схватил его, усадил в коляску со словами: «Лежи, я тебя буду катать». Но Федя сел и намеревался вылезти. Тогда Толя прижал Федю своим телом в надежде, что при быстрой езде Федя не посмеет уже вылезти. Но не успел Толя начать свой бег, как раздался его крик. Толя заплакал и убежал. За обедом мать Толи Ривва Борисовна показала мне: «Смотрите, какой синяк у Толи на скуле. А вокруг синяка восемь красных полосок как от укуса четырех нижних и четырех верхних зубов. Толя! Щечки свои в рот Феде не пихай».

Когда Феде пошел второй год, Наталия Ивановна уже не жила у нас постоянно и лишь изредка наезжала. Зимой следить за Федей мне помогали дети. А вот как стало тепло, разбегались старшие по поляне, никто не хотел сидеть около Феденьки. Тогда мы с Володей нашли выход из положения. Мы нарисовали циферблат, распределили часы дня по всем ребятам, ведь с племянниками их было семеро. Кому час, кому полтора — весь день был расписан на этих самодельных часах. А учились в школе старшие кто в первую, кто во вторую смену. Теперь я могла всегда требовать, чтобы в свой дежурный час школьники не отходили от Феди: катали его в колясочке, водили за ручку, играли в песок, но глаз с малыша не сводили. За это им полагалось денежное вознаграждение на мороженое. Вечером ребята подходили к батюшке, и он с ними рассчитывался: кому десять, кому пятнадцать, кому двадцать копеек. Дети сияли от счастья — ведь это был их первый заработок в жизни. А следить за Федей приходилось не один год. Мальчик был очень наблюдательный, за всем кругом следил, все запоминал — что и как делается, за все брался сам, никого не спрашивая. Я часто обращалась к Федюшке за помощью: «Феденька, найди мой фартук» или «Федюша, ты не знаешь ли, где мне взять ножницы?», «А где у папы молоток лежит?». И малыш, еще не научившись говорить, все мне находил и быстро приносил. Ему было года три, когда я из кухни услышала его не раз повторяющуюся просьбу к Симе:

— Уйди, не подсматривай! Иди, делай свои уроки, не подглядывай, что я делаю!

Голосок Феди звучал все настойчивее, и мне казалось, что малыш вот-вот заплачет. А Серафим стоял у двери в столовую и то и дело заглядывал туда.

— Сима, что ты донимаешь Федю, оставь его, — сказала я.

— А ты знаешь, чем он играет? Он принес в столовую кубики, бумаги и щепочки. Федюшка под столом уже печурку сложил, ему только чиркнуть спичкой осталось…

Я кинулась в столовую, приподняла длинную скатерть и увидела Федю со спичками в руках. Слава Богу, что Господь прислал в тот час Симу, а то бы длинные кудри моего малыша не уцелели.

А в пять лет Федюшка задумал сам залить угасавшую печь. Он видел, что я всегда сначала заливаю водой шлак и золу, когда вычищаю печь. Федя набрал воды в ковш и, сунув ручонку в печь, начал заливать золу. Но каменный уголь еще на дне не погас, зашипел… Горячим паром Феде сильно обожгло кисть руки и пальчики. Он долго плакал. Ребята приносили в тарелке с улицы снег и охлаждали обожженную ручку Феди. Целую неделю потом он носил ручонку на перевязи, зажила она только тогда, когда прорвавшийся пузырь стали мазать стрептомициновой эмульсией, которую выписал нам врач. Так неудачно кончилось желание Феди помочь своей мамочке. А делать для нас что-то приятное ему часто хотелось.

Раз вечером мы с отцом сидели наверху, в его кабинете, обдумывали, что приготовить на ужин. Захотелось блинов. Прошло с полчаса, мы все еще продолжали мирно беседовать. Вдруг входит Федюшка, несет нам на тарелочке стопочку чудесных блинчиков. Мы вытаращили глаза, ведь дома никого из старших не было:

— Где ты взял блины?

— Сам испек. Я видел, как мама месит и жарит, вот сам и испек. А малышу было всего пять лет. Однажды мы ели сладкие мясные котлеты, и все с недоумением переглядывались.

— Это я фарш подсахарил, чтобы вкуснее было, — сказал Федюша.

Я чувствовала его безграничную любовь, когда он бывал со мною в храме. Я стояла на клиросе, вокруг меня пел левый хор. Держать ребенка на руках было тяжело, я опиралась рукой на широкий обитый бархатом валик деревянной загородочки. Сидя на этих перилах, Федя засыпал, прижавшись ко мне. А на стене над Федей красовался во весь рост написанный его Ангел — святой великомученик Феодор Стратилат. Федюша в возрасте двух-трех лет мог спать на службе под пение хора, просыпался, целуя меня, улыбающийся, довольный.

Владыка Стефан

Однажды в Гребнево приехал служить обедню епископ Стефан. Феде было два года. Я взяла его в храм, где он проспал около меня всю службу. Владыка сказал прекрасную проповедь. Мне навсегда запомнились его слова: «Все вы, хозяюшки, каждый день чистите картошку. За этим делом нетрудно про себя читать Иисусову молитву. Так читайте ее: хотя пять, хотя семь минут, но ежедневно призовете Господа…».

Я видела Владыку Стефана, когда еще была школьницей, а Владыку звали тогда Сергей Алексеевич. Он был врачом. Родители мои говорили, что советуются с Сергеем Алексеевичем насчет здоровья папы и Сережи, но, кажется, это было не так. Зачем тогда уводили Сергея Алексеевича в папин кабинет? Зачем нас, детей, туда не пускали, пока Сергей Алексеевич был у папы? Я только впоследствии узнала, что Сергей Алексеевич был уже тайным священником, что он был тоже из «маросейских». Потом Сергей Алексеевич был арестован, отбыл ссылку, вернулся в Москву. А в начале 60-х годов Сергей Алексеевич был уже викарием Патриарха, епископом Можайским.

В Гребневе его принимали с большим почетом, все ему показывали как посетившему нас начальству. Отец Димитрий Слуцкий, наш настоятель, был инженером и прекрасным хозяином, ему было что показать. Он служил в Гребневе около десяти лет и обновил оба церковных здания, отстроил сторожки, сделал ограду. До отца Димитрия везде была гниль и грязь. Но батюшка нашил новые облачения, произвел внешний и внутренний ремонт обоих храмов, приучил народ ходить ко всенощной и отстаивать со свечкой в руке акафисты святым, которые он очень любил читать.

В день приезда Владыки отец Димитрий устроил обильный стол, созвал много гостей. Владыка Стефан был усажен среди духовенства за средним столом, а столы поставили буквой «П».

Я знала, что в доме у отца Димитрия нет энергичной хозяйки, что некому будет обслуживать праздничный стол, хотя старушки прихода приготовили всего в изобилии. Я смело вошла в столовую, когда все уже сели за стол. Обстановка была напряженная, все молчали, будто стеснялись при Владыке начать разговор. «Благословите, батюшка, обслужить дорогих гостей», — сказала я весело, проходя мимо отца Димитрия с блюдом горячей рыбы. Отец Димитрий вздрогнул, но, увидев меня, молча закивал. Я подошла сбоку к Владыке, положила ему на тарелку рыбу и сказала:

— Пожалуйста, Владыка, кушайте на здоровье. Я рада Вас видеть, а Вы меня не узнаете?

— Нет, узнал, Вы похожи на своих родителей. Я слышал, что Вы где-то в Гребневе живете…

— Да, лет двадцать пять прошло со дня нашей последней встречи. Теперь Бог привел меня свить здесь свое гнездышко. Вот и дом наш виден из этого окошка!

— Очень рад, очень рад, — говорил Владыка Стефан, улыбаясь.

Я продолжала обслуживать стол, забирала грязную посуду, разносила горячее. Еще несколько раз мы с Владыкой за это время перемолвились друг с другом. Владыка спрашивал о здоровье моих родителей, передавал благословение моему супругу. Лицо его сияло, как будто он встретил своих родных. Видя радостное настроение Владыки, присутствующие оживились, тягостное молчание прекратилось.

Мне хотелось, чтобы Владыка благословил моих детей, ведь его все считали (кто его лично знал) исповедником, святым человеком. Когда был окончен послеобеденный осмотр территории храмов и служебных построек, отец Димитрий пошел провожать Владыку к воротам ограды, за которой уже стояла легковая машина. Духовенство шло за Владыкой, а вдоль дорожки я выстроила своих ребятишек. Они протянули ручонки, прося благословения. Владыка бережно, благоговейно осенял каждого крестом. Двухлетнего Федюшу оттеснили назад, тогда я сказала: «Владыка, вот еще один, младший, тут…», — и я раздвинула столпившихся детей.

Владыка взглянул на Федю и тихо ахнул. Чему, казалось, удивляться? Малыш в темно-синем бархатном остроконечном капюшончике.

Но Владыка уже не смотрел на него, а медленно поднимал кверху свою голову, пока взгляд его не достиг чего-то необычайного, пред чем Владыка застыл, так и оставшись стоять с поднятой рукой. Все кругом замерли. «Благословите ж малютку, Владыка», — с трепетом сказала я. Владыка Стефан низко склонился над младенцем, осеняя его крестом. Когда машина отъезжала, дети махали Владыке ручками, а он через стекло благословлял их. Что увидел Владыка в небесах над моим крошкой? Будущее покажет.

Музыкальная школа

С третьего класса наш Коленька начал учиться в московских школах — в общеобразовательной и музыкальной. Это предложили мои родители, когда гостили у нас летом во время отпуска Николая Евграфовича. Они видели, что старший внук их одарен большими музыкальными способностями, играет на скрипке, охотно ходит заниматься музыкой и пением к слепому старичку Ладонычеву Ивану Александровичу — регенту церковного хора. А во дворе дома?20, где проживали в Москве мои родители, в тот год открылась музыкальная школа. Чтобы попасть туда, дети проходили большой конкурс, после которого их распределяли на разные инструменты. Вступительные экзамены были уже позади, а мы никак не могли решиться расстаться с нашим первенцем. Нам обещали привозить его домой на выходные дни и каникулы. Коленьку соблазняли тем, что он будет часто видеться со своим дорогим папочкой, так как отец Владимир проводил время от утренней до вечерней службы на квартире наших старичков. Я говорила Коле: «Как ты хочешь. Нам больно расставаться с тобою, но мы с папой понимаем, что такого образования, какое ты будешь получать в Москве, мы здесь в Гребневе тебе дать не можем».

Наконец все решили так: если Колю беспрепятственно примут в музыкальную школу, то, значит, есть воля Божия на то, чтобы жить ему у бабушки с дедушкой. В последних числах августа бабушка повезла своего любимца, чтобы показать его учителям музыкальной школы. Вернувшись, бабушка рассказала нам следующее: «Нас приняли холодно, сказали, что группы уже укомплектованы, что мы опоздали, что надо было начинать учить ребенка музыке с семи лет, отдав его в подготовительные классы». Но Зоя Вениаминовна не сдалась. Она сказала, что музыкой Коля занимался с шести лет, что может сыграть «Сурка» на скрипке, что Коля хорошо поет. Тогда дирекция попросила педагога проверить у Коли слух. Коля не играл на фортепиано, но часто слышал игру бабушки и Ивана Александровича. Когда Колю поставили спиной к инструменту и ударили по клавише, то мальчик тут же показал верную ноту. Тогда педагог ударил одновременно по двум клавишам, велел Коле отыскать их.

— Спой их!

Он чисто спел. Педагог нажал сразу на четыре клавиши, Коля обернулся и нашел каждую из четырех.

— Абсолютный слух! — сказал педагог. — А если я тебе сразу пять звуков в один солью — как, ты отыщешь и их? Попробуй!

— Вот этот я слышал, также и этот, и этот, и вот этот и еще один — вот этот! — победоносно сказал Коля.

Учительница выбежала и стала звать директора:

— Идите сюда! Мы нашли мальчика с абсолютным слухом! В одном аккорде он слышит пять нот!

— Не может быть! — отозвался директор, однако пришел и также сам проверил слух Коли. — Да, такого надо взять, поразительно!

И Коленьку записали в первый класс по скрипке. Бабушка сияла от счастья: «У нас в квартире опять будет Колюша! Замена нашего, замена, родной наш…», — ликовала она. «Да будет воля Божия», — решили мы все.

Итак, Коля начал посещать московскую музыкальную школу. Катюша в семь лет тоже выразила желание играть на скрипке. Первый год обучаться на этом сложном инструменте ей пришлось во Фрязине. В тот год мимо нашего дома уже пустили автобус, так что Кате уже не пришлось ходить в «музыкалку» пешком три километра, как пришлось бы ходить туда годом раньше Коле. Но Кате не повезло с преподавателем. Если Коля носил домой за скрипку всегда пятерки, то Катюша возвращалась домой часто со слезами. А была она всегда очень прилежна, учиться любила. Я провожала дочку иногда на занятия, познакомилась с пожилым скрипачом. Я выяснила, что дело не в ребенке, а в учителе. Те же самые выводы я сделала для себя, когда в последующие годы я посещала занятия Любы и Феди. Дети наши привыкли к культурному обращению, не переносили окриков и раздражения своих учителей.

Катин педагог сказал мне: «Едва повысишь голос на Вашу девочку, возмущенный ее фальшивым исполнением этюда, как Катя вся покраснеет, заплачет… Все! Урок сорван, дальше она уже не в состоянии что-либо понимать!». В последующие годы и Федю отвернула от музыки грубость и распущенность педагога.

Хотелось мне сказать в ответ: «Да ведь это подло: пятидесятилетнему, солидному скрипачу и кричать на семилетнего ребенка!». Да разве мне перевоспитать педагога? Только отношения с ним испортишь. Пришлось сказать дочурке: «Потерпи, радость моя. Не все такие ласковые, как твой папочка».

И Катюша год терпела, а потом тоже переехала в Москву жить у бабушки с дедушкой, а учиться на скрипке у Колиного педагога. И на Катю посыпались пятерки! А к Рождеству она с братцем приготовила несколько вещей, которые они играли дуэтом. О, это был прекрасный номер!

Любочке тоже не повезло во Фрязине. Ее молодой учитель на нее не кричал, восхищался, когда Люба пела ему песенки, но… продвижения вперед было мало. Заперев изнутри дверь класса, молодой педагог вылезал в окно, бегал в палатку «за папиросами». Он не подозревал, что в коридоре за ним наблюдает Любочкин брат Серафим. А Сима рассказывал: «Учитель Любы выходит, зовет своего приятеля из другого класса, и оба они начинают курить, болтать или заниматься упражнением мышц: поднимают стул к потолку, соревнуясь в этом деле. Потом Любин учитель говорит: пойду, отпущу ребенка, она уже устала…».

Чтобы вызвать прилежание к преподаванию скрипки, Любочка не раз дарила своим педагогам то перчатки, то носочки шерстяные, будто передавая им от своих родителей поздравления с праздниками. Так дело шло успешнее. А вот Серафиму с учителями музыки повезло. Но об этом поведаю отдельно.

Симочка и музыка

Когда Симе было десять лет, у них в школе стали преподавать русские народные танцы. Плясали дети под игру аккордеона, эти уроки ритмики всем очень нравились. Учитель говорил, что у Симы отличный слух, что у него «здорово получается», а потому Сима вел в массовых танцах первую пару. Родителей приглашали зрителями на детские утренники, так что и мне привелось однажды увидеть своего милого сына в красивом хороводе.

Но вот наступал Праздник Святой Пасхи. Великая Суббота пришлась на Первомайские дни, в которые все были выходные (в те годы по субботам еще работали). Напротив нашего дома находился клуб. Дирекция клуба решила отвлечь народ от церкви, решила в Великую Субботу в двенадцать часов дня провести в клубе первомайский утренник с песнями, танцами, музыкой. Были приглашены в качестве артистов школьники с их программой народных танцев. А в двенадцать часов дня как раз кончается в храме Литургия, начинается освящение куличей. Как «молчаливая демонстрация», тянулся ежегодно к храму в эти часы православный народ. Все в праздничных одеждах, все с белыми узелочками в руках, многие с цветами, с вербой… Шоссе, спускающееся с горы, в этот день до вечера густо пестрело разноцветными платьями. Люди покупали свечи, зажигали их, воткнув в куличи, выстраивались рядами на церковном дворе, ожидая священника со святой водой. А в храме все обязательно в тот день прикладывались к Плащанице, которая стояла среди храма, украшенная массой цветов. Торжественное предпраздничное настроение верующих, готовящихся к Пасхальной Заутрене, атеистическая власть спешила рассеять музыкой, танцами в клубе.

«Я не пойду отвлекать людей от церкви, в такой святой день грех плясать», — решил Сима. И все наши дети вместе с племянниками тоже решили не идти в клуб. Но там собрались учителя, школьников послали за Симой. Серафим убежал из дома и целый день скрывался где-то в кустах в ограде храма. Меня спрашивали, где мой сын, но я пожимала плечами: «Погода хорошая, все дети гуляют, дома я одна с малышом».

Симу искали, но не нашли, братья скрывали его убежище. Они даже отнесли Серафиму попить и поесть, так как он не показывался у дома до самой ночи. А как только стемнело, ребята нарядились и отправились к Заутрене. Масса милиционеров охраняла храм, молодежь не подпускали даже близко к воротам. Но наши дети, выросшие при храме, знали все лазейки и тропинки через парк, окружающий храмы. Ежегодно ребята заблаговременно забирались на хоры, чтобы оттуда (из-под купола) наблюдать за всем происходящим. Туда же поднимались по винтовой лестнице и дети священников, так что компания у наших была своя.

Но игра аккордеона задела сердце Симочки, ему тоже захотелось иметь инструмент и научиться играть, как Коля, Катя и Люба. Сима самостоятельно пошел на вступительный экзамен во Фрязинскую музыкальную школу. Он сказал: «Меня никто не заставляет заниматься музыкой, я сам желаю учиться».

В одиннадцать лет он был уже ростом с мать, а когда посмотрели на большую, красивую кисть его руки, проверили слух, то педагоги сказали: «Ты природный контрабасист», — и записали его в класс контрабаса. Итак, с одиннадцати лет Серафим стал по вечерам посещать музыкальную школу.

В тот же год и Любочка начала учиться играть на скрипке, поэтому брат с сестрой часто ездили во Фрязино вместе и возвращались тоже вместе. Автобусы тогда ходили плохо, иногда детям приходилось совершать пешком этот трехкилометровый путь в «музыкалку», как они называли музыкальную школу. Темнеет зимой рано. Дети выходили из дома уже в сумерки, возвращались по темноте. Дорога была не освещена, дождь, снег, метель, ветер — все было, но погода детей не задерживала, они шли весело, бодро, как подвиг совершали. Я просила дирекцию музыкальной школы составить расписание занятий с таким расчетом, чтобы уроки у Симы и Любы были одновременно. Так оно и получилось. Мы не могли допустить, чтобы восьмилетняя Любочка шла одна по пустому темному селу поздно вечером. А вдвоем дети шли весело, хотя их задерживали на уроке сольфеджио до девяти-десяти часов вечера. Борис Иванович Лебедев был одновременно и директором, и преподавателем пения. Он был сыном церковного регента, страстно любил старинную русскую песню.

Тоскуя по звукам, слышанным им в церковном хоре в молодости, Борис Иванович всю душу свою вкладывал на старости лет в детский хор. Он соединял в зале всех детей школы различных возрастов. Мальчики и девочки чудесно распевали под его руководством «Лучинушку», «Однозвучно звенит колокольчик» и другие мелодичные песни, вызывающие тайную грусть и одновременно успокаивающие душу. Дома дети репетировали эти песни, Сима и Люба пели дуэтом. Особенно трогательно звучали слова песни:

Звезды, мои звездочки,
Полно вам сиять,
Полно вам прошедшее
Мне напоминать…

Борис Иванович возил порой свой хор в Москву, где его дети на концертах получали первые премии. Это было понятно: русский народ в те годы томился от тоски по чему-то возвышенному, облагораживающему душу, уносящему хоть на часок от шума суетного мира.

Борис Иванович получал большое удовлетворение от своих занятий с детским хором, но мы, родители, часто переживали, видя утомление детей. Коля и Катя жили уже в Москве, я сидела с маленьким Федей, а отец Владимир вечерами беспокойно поглядывал на часы, волновался. Наконец он не выдерживал: надевал шубу и отправлялся навстречу детям. «Поздно, автобусов нет, детей тоже нет, не замерзли бы где…».

А ребята часто подолгу дожидались во Фрязине автобуса, прыгая на морозе. Я им всегда говорила: «Идите пешком, на быстром ходу не замерзнете, силы у вас молодые».

Однажды в лютый мороз батюшка ушел далеко навстречу детям. Они пришли румяные, а отец белый от инея, осевшего на его баки, усы и бороду. «Тебя, папочка, не узнаешь, ты как Дед Мороз», — смеялись мы. Дома было жарко натоплено, иней скоро стаял, а на бороде отца навсегда остались белые волосы. Так батюшка понемногу седел от волнения за детей.

Перегрузка Симы

Бывали дни, когда уроки музыки кончались не поздно. Тогда мы просили Серафима на обратном пути из Фрязина зайти в булочную и купить свежего хлеба. Трудолюбивый мальчик охотно исполнял поручение, вернувшись домой, с улыбкой вручал мне мягкие батончики.

Но случилось непредвиденное. Отправляя Симу в музыкалку, мы не нашли дома его портфеля с нотами. Так он и ушел без нот, получив от меня выговор. «Забросил куда-нибудь, а теперь вся семья с ног сбилась, разыскивая…». Но и к следующему дню портфельчик не нашелся. Дня через три двоюродный брат Митя сказал: «А в хлебном магазине над полками висит на гвозде портфель, он точь-в-точь как Симин». Портфель ученику вернули, но он неожиданно вскоре пропал снова. Опять пропажу искала вся семья, Федя лазал под кровати, отец смотрел на шкафах. Снова Серафим ходил на уроки с пустыми руками. На этот раз портфельчик нашелся за стеклом будки, в которой продавали мороженое: сынок оставил свои книги на подоконнике, когда купил мороженое. В третий раз Сима вместе с Любой возвращались домой поздно. В набитом автобусе детям удалось занять сидячее место, но ехать было всего пять минут. Ребята с трудом протиснулись к дверям, еле успев сойти на своей остановке. Они тут же спохватились, но машина ушла, увозя с собой Симины ноты и тетради.

Симочка сидел в кухне, пил чай, когда вошел отец Владимир, которому дети уже все рассказали. Батюшка строго сказал: «Голову-то свою еще нигде не забыл?». Сынок расплакался так горько, как я еще ни разу в жизни не видела, ведь он был такой терпеливый, послушный, нежный… Я долго целовала его, говорила в утешение, что портфель опять вернется к нему: «Будем молиться — и все исправится, старенький портфельчик с нотами ведь никому не нужен». А отцу я сказала: «Это мы виноваты. Ему всего тринадцать лет, а он должен следить и за Любой, и за ее дорогой скрипкой, и за своей сумкой с хлебом, и за портфелем. А время уже позднее, мальчик устал после посещения двух школ. Нет, больше Симе никаких поручений давать не будем, а то не случилось бы с ним еще чего хуже!».

А худшее было не за горами. Как-то поздно вечером отец Владимир заглянул в комнатушку, в которой спал один Серафим. Батюшка удивился беспорядку: гардероб был открыт, костюмы и платья валялись тут и там. Батюшка решил, что кто-то искал себе одежду, но поспешил и оставил все вещи разбросанными. Не сказав ни слова никому, отец сам повесил одежду на место и ушел. В следующую ночь отец услышал в этой же комнатке непонятный шорох. Батюшка пошел туда и увидел: Сима стоит раздетый, достает из гардероба платье за платьем, откидывает в сторону, что-то тихо бормочет. Глаза у мальчика полузакрыты, движения бессознательные, речь несвязная.

— Сынок, куда ты собираешься, еще ночь?

— Опаздываю, костюм ищу…

Отец понял, что сын бредит, бережно уложил мальчика в постель, дождался, когда тот уснул. Батюшка рассказал мне все это, и мы решили: пока не будем обращаться к врачам, а дадим сыну возможность отоспаться и отдохнуть. Мы не будили его утром, а когда Сима проснулся, то я сказала ему:

— Сынок, папа видел, что ты спишь беспокойно. Папа велел сказать тебе, чтобы ты дня три не читал, не занимался музыкой, побольше бы спал. Гуляй, ходи на лыжах, катайся с Феденькой с гор на санках — в общем, отдохни.

— О, это я не против, — обрадовался Сима.

Видя подростка физически сильным, здоровым и румяным, мы не могли предположить, что его нервная система не выдерживала большой умственной нагрузки. Впоследствии я увидела, что неопытные родители часто перегружают детей, доверяясь своим наблюдениям над ними. «Он способный! Ему все легко дается!» — говорят мать и отец, загружая ради тщеславия свое дитя. Но не следует забывать, что кроме тела, по виду здорового, у ребенка есть и душа, требующая духовной пищи. А для детей духовная пища не та, что для взрослых. Ребенку еще не в чем приносить покаяние, нечего вспоминать из прошлого, которого еще не было. Умом постичь присутствие Бога ребенку трудно. Поэтому молитва детей не должна быть им навязана, но должна идти у них от их собственной души.

Среди снежных лесов, освещенных солнцем, ребенок сияет от счастья. Видя снегиря, слыша стук дятла, молодая душа ощущает в природе присутствие Бога. А дома — свет лампады, запах еловой хвои, ласки родителей, веселая возня на ковре с младшими детьми — вот то лекарство, которое успокаивает нервную систему подростка. Но ни в коем случае не телевидение, не страшные истории из книг.

«Господь избавил нас от вида ужасов войны, криминала, болезней и тому подобного. Так зачем же нам самим погружаться в этот омут греха? Лучше о святых почитать, чтобы укрепилась в нас вера в Промысел Божий», — говорила я детям. И я с большим трудом и осторожностью подбирала детям отрывки из литературы, стараясь не загружать их усталые головки. В Москве этим занимались с Колей и Катей мои родители. Там школа была серьезнее, а у нас в Гребневе… она ничего не давала.

Школа учила обманывать

Однажды я заметила, что Сима ходит грустный, будто чем-то подавленный.

— Чем огорчился, сынок?

— Я видел учителя пьяным.

С первых лет школьной жизни нам приходилось объяснять детям, что учителя — это такие же слабые люди, как и все мы, говорила, что нет плохих, испорченных людей, но есть больные душой, не познавшие Истины, то есть Бога. «Им трудно бороться с сатаной, они лишены Церкви с ее благодатью. Враг владеет заблудшими людьми, нам надо жалеть их, а не осуждать. К сожалению, падшим учителям тоже доверяют обучение детей. Но их воспитание — в руках родителей. И как может воспитывать другого человека тот, кто даже над самим собою не имеет силы: не может бросить пить, не может сдерживать свой гнев, боится быть честным и лукавит. Но вы, дети, не берите с них пример. Вы начали вступать в общество людей, вам суждено в этом обществе разочарование. Греческий философ Диоген говорил: «Из тысячи нашел я одного». Он ходил днем с фонарем и искал что-то. Его спрашивали: «Что ты ищешь?». Мудрец отвечал: «Человека ищу». Так что, детки, большое счастье для вас, что вы до сих пор были окружены благочестивым обществом, имели перед глазами своими пример отца своего, старичков и друзей наших. В обществе неверующих есть люди, которые боятся греха, потому что в тайне души своей чтут Господа Бога. Но им приходится скрывать свою веру. В нашей Советской стране не дадут быть учителем, если узнают, что человек верует в Бога. Поживете на свете — узнаете, как трудно таким людям».

Понемногу дети узнавали жизнь. Симочка часто передавал отцу запечатанный конверт: «Это тебе, папа, Л.К. велела передать». Л.К. преподавала историю. Она писала отцу Владимиру: «Батюшка! Завтра день памяти моей матери (имя). Прошу Вас помянуть ее в церкви». И не раз, и не от одного учителя приносил Сима подобные «письма». «Как же так? Говорят ребятам одно, а сами верят в другое!» — возникал у детей вопрос. Вскоре к этому они привыкли, привыкли не верить учителям. Да, обман в школе был у детей перед глазами очень часто.

— Что проходили на уроке английского языка? — бывало, спрошу я.

— Ничего. Печку-голландку все утро топили. На днях ждут комиссию из района, так нам велели все тетради пожечь, а завтра завести все новые.

В московской школе, где учились Коля и Катя, я ни разу не была, бабушка сама ходила на родительские собрания. Но в гребневской школе я на собраниях всегда выступала, обсуждала с родителями учение детей. Мне неизменно отвечали: «Да ладно, нашим детям не нужен ни иностранный язык, ни алгебра, ни литература. Нам только справки нужны об окончании средней школы, а знания нам ни к чему. Вы своих сами выучите, а с нас довольно, что дети читать и считать научились».

Однако меня выдвинули в председатели родительского комитета. Эта должность должна была быть зарегистрирована в районном отделе народного образования. И вот Симочка приносит мне записку от директора школы, просят меня срочно явиться.

Я прихожу. Директор закрывает за мной дверь своего кабинета и говорит тихо: «Уж попало мне за Вас! Мне сказали: «Кого Вы хотите иметь председателем? Ведь это — попадья, то есть жена священника! Она в храм ходит, она в Бога верует! Неужели не нашлось среди родителей передового партийного работника? Какой срам!». Пожалуйста, Наталия Николаевна, напишите отказ от своей должности. Мы не имеем права Вас сами снять с должности председателя, так как на это дело Вас поставил родительский комитет, должность выборная, Вы прошли единогласно голосованием… Так Вы сами, будьте добры, хоть по состоянию здоровья откажитесь. Не подведите нас, напишите скорее заявление с просьбой снять с Вас должность председателя». Я пошла навстречу директору, тут же написала заявление. Я знала, что мне еще не раз придется встречаться с директором и с учителями.

В течение недели Сима недоумевал, как ему справиться с домашней работой по алгебре. Задачи были на извлечение корня из чисел. Сима говорил, что этого им учитель Иван Иванович не объяснял. Я уже забыла тот материал по математике, который мы проходили в восьмом классе, а потому помочь сыну не могла. Я говорила ему: «Ты пропустил объяснение или забыл, или не понял…». Сима стоял на своем, уверяя, что о корнях речи не было.

Тогда я пошла к директору, которая сама была математиком. Обращаться к преподавателю мне не хотелось, так как я с ним была не знакома. А разговаривать с неизвестным человеком Иван Иванович вряд ли стал бы. Он часто бывал в нетрезвом состоянии, приходил под хмельком даже на уроки. Ребята сами направляли его в нужный класс, где он иногда засыпал, положив голову на стол.

Я пришла в школу до начала занятий, прошла в кабинет к директору, мы остались с ней вдвоем. Это была милая дама, но, к сожалению, не имеющая никакого понятия о религии. Она жалела моих детей, уверяя меня, что я их «порчу» своим воспитанием. Она радовалась тому, что племянники отца Владимира, подрастая, перестают посещать церковь. Но мой разговор в тот раз касался только математики — извлечения корня из многозначного числа. Я сказала, что сын уверяет меня, что этот материал им Иван Иванович не объяснял и поэтому ни один ученик из их класса не в состоянии был на этой неделе выполнить домашнее задание.

Директор вызвала из учительской Ивана Ивановича и спросила:

— Вы прошли в восьмом классе извлечение корней?

— Да, на этой неделе, — ответил преподаватель.

— А вот ко мне пришла мать одного из Ваших учеников. Она говорит, что сын ее не смог выполнить домашнее задание, видно, не понял Ваше объяснение.

— Никто из них не выполняет моих заданий, — Иван Иванович пробормотал это, с презрением взглянув на меня. Он хотел уйти, но директор его остановила:

— Почему не выполняются задания?

— Потому что ребята в старших классах вообще не выполняют никаких заданий, это давно вышло у них в привычку.

— Но Вы им номера задаете?

— А как же. Задаю все, что требуется по программе.

— Оказывается, что среди Ваших учеников есть такие, которых родители проверяют. Ребята не умеют извлекать корни. Вы им это объясняли?

— Не объяснял и не собираюсь. Эти идиоты таблицу умножения в четырнадцать лет не знают, где же им постичь извлечение корня?

— Но не все же такие? Есть и способные ученики! Я прошу Вас сегодня же объяснить детям этот «пройденный» материал.

— Попробую! Только буду толковать не всем, а кто захочет меня слушать.

Затрещали звонки, мы расстались. Вечером я спросила Серафима:

— Ну как, Иван Иванович объяснил вам корни?

— Да, но его слушали только четверо. Он сказал, чтобы остались те, кто хочет понимать математику. А остальных Иван Иванович попросил удалиться. Но многие не ушли, а пускали голубей (бумажных), носились по партам, шумели, хохотали. Трудно было нам сосредоточиться.

Я с болью в душе наблюдала, какое равнодушное, халатное отношение к учению царило в гребневской школе. Когда на собрании вставал вопрос о замене другим педагогом учителя-алкоголика, то преобладало мнение: «Надо дать доработать до пенсии участнику Отечественной войны». Иван Иванович оставался на должности.

Есть такая пословица: «Не до жиру, быть бы живу!». Это относилось к школе 60-х годов. Отправляя детей в школу, я молилась Всевышнему: «Боже, сохрани их, спаси их!». Особенно тревожилась я за Симу. Учитель по труду в слесарной мастерской показал ребятам, как обтачивать металл, как делать ножи. Преподаватель дал возможность мальчикам самим поработать за станками. В результате у каждого подростка в кармане появился самодельный, но острый нож. Как его применить? Ребята объявили битву — Гребнево со Слободой. Пришлось вызывать милицию, которая, приехав в школу, обыскала парты, ранцы и карманы мальчишек. Увезли полный портфель самодельного холодного оружия.

Когда пришла весна и приблизились выпускные экзамены, ребята не стали прилежнее. Они шли гурьбой мимо нас, никто из них не имел ни ранца, ни портфеля, ни дневника. Выпускники ходили в школу с пустыми руками, с пустой головой. Они были уверены, что так или иначе их выпустят, то есть дадут удостоверение об окончании начальной школы (семилетки). Да, учителя не чаяли, как избавиться поскорее от этих сорванцов. Были случаи, что ученик переставал ходить в школу. Тогда дирекция посылала педагогов к ученику на дом, даже в дальнюю Слободу, где они униженно просили подростка начать снова посещать уроки. Знакомая учительница рассказывала мне:

«Какой позор мы терпим! Мальчишка лежит перед нами на диване, улыбается и срамит нас: «Ну, что? Попало вам за меня? Небось, из района приезжали, выясняли ваше отношение к детям? Да, вы не сумели привить мне охоту к знаниям! Ну, помесили грязь на Слободе? Дошли до меня, так извиняйтесь за те грубости, которые я слышал от вас в школе!». Паренек хохочет, а мы рассказываем ему о пользе знаний, умоляем его вернуться в школу. «Ладно уж, приду», — снисходительно говорит мальчик, будто делает нам одолжение».

Но как пройдут экзамены? Ведь приедут из района, инспектор привезет с собой неведомую никому контрольную работу… Но, кажется, одна я беспокоилась. Симочка рассказал мне следующее:

«Письменная работа проходила одновременно в четырех классах. Пока приехавшие педагоги с инспектором находились в одном классе, то в другом были наши учителя: Иван Иванович и директор. Я не знал, как решить задачу. Иван Иванович наклонился ко мне и начал диктовать шепотом: А + В и т.п. Я взглянул на учителя вопрошающе: «Ничего, мол, не понимаю…». А он мне шепчет: «Пиши, что говорю, идиот, не спрашивай», — и дальше диктует. Я пишу, а сосед у меня сдувает. А в другом углу директор также диктовала Але — девочке, которая только одна и могла записывать решение задачи. Ну, в двух местах класса появилось решение, а там уж размножить его для нас было делом нетрудным. Когда заходил инспектор, мы делали вид, что думаем. Потом опять списывали друг у друга…».

Симочка весело и с аппетитом обедал, когда в дом наш вбежали девочки из его класса: «Беги, Сима, скорее опять в школу. В твоей работе ошибки есть, на «пять» не выходит, а только на «четыре». Мы все уже переписали свои контрольные работы, у всех будут «четыре» и «пять». Пока инспектора обедом угощают, все переписывают, надо, чтобы не было «двоек» и «троек», а побольше «четверок» и «пятерок». Школа должна показать высокий процент успеваемости…». Но девочкам не удалось уговорить Симу: «Пусть не «пять», а «четыре», не пойду заниматься очковтирательством», — сказал Сима.

Серафиму исполнилось четырнадцать лет, когда он начал учиться в Москве, в музыкальном училище. Последние два года Сима ездил учиться музыке в Москву, так как педагог его ушел из Фрязина. Сима был привязан к нему, не захотел с ним расставаться. Симе пришлось раза три в неделю после уроков в школе ездить в Москву: на автобусе, на электричке, на метро. Сима уезжал в три часа дня, а возвращался в девять-десять вечера. Тогда мы садились с ним за уроки. Благо, их задавали мало, за час мы с ним успевали все просмотреть. Сынок мне говорил: «Ты, мамочка, посиди около меня. Когда ты рядом, у меня все быстро и верно получается». И я всегда садилась, заранее приготовив сынку книги, тетради, проглядев задачи. Я даже ходила тогда на частные уроки английского языка, чтобы помогать сыну. Так дружно мы с ним трудились во славу Божию. Он окончил без троек, но знания не соответствовали оценкам.

Борьба за чистоту детской нравственности

Хоть и видели мы, родители, что преподавание в гребневской школе не на высоте, но других школ не было, а посещение детьми школы считалось обязательным. Священнику, желающему задержать еще на год поступление своего ребенка в школу, пригрозили судебной ответственностью. Поэтому мы вовремя устраивали учиться всех своих детей. Пришла пора и для Федюши. Он не рвался в школу, как предыдущие дети, наверное, видел наше разочарование в учении старших детей. Последние годы дошкольной жизни Феди протекали в тишине дома, так как все семеро старших уже четыре года как пошли учиться. Трое двоюродных братьев по вечерам сидели за уроками под строгим взором своего отца и под несмолкаемый шум радио. Деверь мой Василий считал своим долгом первые четыре года обучения в школе своих детей внимательно следить за выполнением ими домашних заданий. Он заставлял ребят писать все сначала начерно, а потом переписывать начисто. Поэтому племянники наши сидели все вечера на своей кухне, не разгибаясь. Мы не разрешали своим детям без нужды ходить в семью Никологорских.

Свекровь моя умерла, когда Феде исполнился год, поэтому дверь в проходную комнату старого дома обычно была заперта. Этого требовало теперь и то обстоятельство, что к Никологорским зачастую приходили родные из Слободы, среди которых был брат Варвары, вернувшийся из заключения. Мне приходилось проходить через комнату, где сидел этот парень, когда я шла к родным за молоком или несла ведро с очистками для их коровы. Я была в ужасе от жаргона зека, от тех историй преступного мира, которые парень с усмешкой рассказывал нашим племянникам. А Митя, Витя и Петя сидели, раскрыв рот, слушали с восторгом похождения своего дяди со стороны матери. Отец Владимир со дня смерти матери в свой родной дом не ходил, а за делом посылал меня. Мне всегда казалось, что батюшка мой избегал встреч с родными, которые хотя считались верующими, но нам завидовали, в огород нас не пускали. Батюшка мой боялся встретить брата в нетрезвом виде, когда затаенная злоба брата могла излиться наружу и оскорбить священный сан моего супруга.

Федюшка в пять лет не понимал наших отношений с родными. Они ласкали малыша, встречая его на улице, заманивали к себе, Федю усаживали за стол, поили чаем из самовара, задавали ему вопросы. Малыш чистосердечно, наивно отвечал, вызывая улыбки взрослых. Старшие дети докладывали нам, что Федя опять у соседей. Мы не раз запрещали ему ходить к Никологорским, но он не слушался. Однажды отец Владимир раза три посылал старших детей за Федей, но малыш домой не спешил. Когда он вернулся, отец здорово отшлепал его со словами: «Почему сразу не слушаешься? Чтобы больше ноги твоей в старом доме не было!». Феденька плакал, как никогда. Я его целовала, утешала, посылала просить у отца прощения. Я старалась объяснить Феде, почему нельзя ходить в чужую квартиру, но Федя не мог понять: «А почему же они к нам ходят телевизор смотреть, а нам к ним нельзя?». Конечно, Федя с отцом в тот же час примирился и больше никогда не выходил из послушания.

С папочкой своим он очень дружил, использовал отца как учителя литургики. Бывало, приедет отец усталый, ляжет на диван, а Федя говорит: «Ты, папочка, отдыхай, только мне подсказывай, когда я ошибаюсь или не знаю, что говорить». И Федюша благоговейно облачался в свои священные одежды, доставшиеся ему от старших братьев. Федя произносил ектеньи, делал возгласы, часто спрашивал у отца: «А дальше что?». — «Дальше идет пение». И отец тихо пел молитвы, Федя слушал и старался все запоминать. В пять лет он уже пел Литургию верных.

Один старенький, заслуженный священник рассказал мне следующее: «Я шел к жертвеннику во время пения Херувимской. Федя смотрел на меня в упор, стуча пальцем по своей курчавой головке: «Митру снять забыли», — шептал мне мальчик. До чего же он наблюдательный, нас поправляет!».

Дома Федя «служил» с большим благоговением, будучи уверен, что его, кроме мамы, никто не слышит. Иногда Федя пел очень громко, подражая отцу Василию Холявко. Тут зашел к нам отец Алексей, поразился пению ребенка. В другой раз отец Алексей зашел к нам по делу, говорил со мной о проводке электричества, так как это была раньше его специальность. Увидев Федюшку, отец Алексей сказал с улыбкой: «Пойди, Федя, послужи». Малыш посмотрел на священника внимательно. Видя его несерьезное отношение, Федя ответил: «Не моя неделя…».

В школе Федя попал к той же учительнице, которая вела прежде класс Симы, а потом Любы. Теперь Людмиле Васильевне уже около восьмидесяти лет, она посещает храм. Но когда она работала педагогом, никто не подозревал, что в душе своей Людмила Васильевна была верующая. Ей поручили сидеть на моих уроках, когда я вела кружок рисования и лепки. Дирекция велела Людмиле Васильевне не отлучаться ни на минуту, чтобы я не вздумала сказать детям слова о Боге, о религии. Да я и не собиралась в те годы проповедовать. Я хотела только показать ребятам, что среди верующих людей есть и здравомыслящие, нормальные, культурные люди, которые любят детей и могли бы им преподавать, если б власти разрешали. Ведь в те годы детям внушали, что в Бога верят только «дураки и старики», так как наукой доказано… и так далее. А что муж мой священник, что дети мои ходят со мной в храм — это все ребята знали. Однако мы пользовались у них уважением и даже любовью.

Когда на родительском общешкольном собрании встал вопрос о секциях и кружках, которых ни одного в школе не было, то директор просил родителей быть активными и взяться самим вести любые кружки, кто какие сможет. Но все молчали, никто не соглашался. Одна я предложила свои услуги. Многие односельчане знали, что моей живописью расписаны стены храма, что я по специальности — художник. И родители стали предлагать мне заниматься рисованием с их детьми. Так возник у нас кружок.

Ребятки из четвертого и пятого классов охотно прибегали в школу к четырем часам вечера. Нам открывали класс, Людмила Васильевна следила за нашей работой. Мы рисовали, красили, лепили. Я помогала детям, хвалила их усердие, ласкала их. Дисциплины я у них не спрашивала, разрешала вставать, ходить и смотреть, как у кого получается, что очень всех удивляло и радовало. Ведь они уже отсидели утром свои уроки, а теперь пришли в школу для своего удовольствия: порисовать, понаблюдать за работой товарищей, поучиться друг у друга, рассмотреть красивые картинки в книгах. Так весело, дружно и незаметно, без всякого напряжения у нас проходило около двух часов. Дети просили меня: «Давайте собираться почаще! Никак не дождешься этого дня!». Когда вечерело, я говорила ребяткам: «Давайте поскорее складывать свои альбомы, краски… Многим из вас идти домой далеко, надо успеть добежать до темноты».

Большая гурьба детворы провожала меня до дому, то есть до храма. Когда мы шли по мостику через замерзший ручей, то солнце уже заходило. Огромным багровым шаром оно спускалось к туманному горизонту, медленно исчезало за дальним лесом. В эти последние минуты солнечного сияния природа была сказочно прекрасна. Длинные синие тени от деревьев ложились по ледяной корке оранжевого снега, который днем уже таял, а к ночи подмерзал. Вверху небо было еще голубое, а на западе — желтое, переходящее в красный цвет вокруг солнца.

Все мы замирали от восторга на месте. «Как прекрасно создан свет!» — невольно вырывалось из груди. Темнело быстро, дети разбегались по домам. А я, вернувшись домой, не могла удержаться, чтоб хоть в акварели не передать чудо тех мартовских вечеров.

Впоследствии, когда я снова стала писать маслом, я неоднократно повторяла мотив этих вечеров. Только впереди пейзажа я неизменно изображала хитренькую лисичку, ярко-рыжую, с острой мордочкой. Что-то таинственное, предвещающее мне грядущие годы, звучало в этих картинах. Еще трещал мороз, холод неверия леденил сердца людей. Но дело шло к весне, днем солнце уже грело, крепкий наст уже сковал глубокие снега, лиса бежала и скользила. Никто тогда не предполагал, что через тридцать лет солнце веры согреет сердца многих, стают снега, зазеленеют поля, леса — вера даст плоды свои. А в 60-е годы еще наступала (как на моей картине) длинная морозная ночь.

Переходный возраст

Бабушка Зоя Вениаминовна, когда устраивала в московскую школу Колю и Катю, то скрыла, что внуки ее — дети священника. Но вот в школе каждый ученик должен был сам написать на листочке, кем работают его отец и мать. Катя написала: «Отец — священник», — и подала классному руководителю свой лист. Учительница прочла про себя, подозвала Катю и сказала: «Напиши — бухгалтер, поняла?». — «Да», — ответила Катя и переписала свой листочек. Никто не обратил на это внимания, дети думали, что Катя не сумела правильно написать. Но дело обстояло так.

Вернувшись как-то из школы, Катя сказала: «Бабушка, завтра наша классная руководительница придет к нам домой. Она в эти дни обходит квартиры своих учеников, выясняет, в каких условиях живут ее дети. У нас много икон, начнутся разговоры о религии, о родителях наших». — «Нет, мы ее не пустим дальше столовой, покажем ей твой рабочий уголок — и все. А иконы на полочке в углу мы на завтрашний день загородим картиною».

Так и сделали. Но дедушка, прогуливаясь, зашел к фотографу и принес портрет нашей семьи. На крупной фотографии отец Владимир был в рясе и со священническим крестом. Все полюбовались на фото и поставили карточку на видное место. Катина учительница, войдя в столовую, внимательно оглядела обстановку, и взгляд ее впился в фотографию нашей семьи. «Ну, теперь мне все ясно», — сказала она и ушла, не требуя никаких объяснений. Возможно, что в душе она была верующая, но не хотела выдавать себя, вступая с кем бы то ни было в философские разговоры.

Я часто видела, что тетради детей не проверены. Подчеркнуто красным полтетради, стоит за все «три». А ведь были там работы, выполненные и на «пять», были и с ошибками, за которые следовало бы «единицу» поставить. Такое ведение дела, понятно, расхолаживало детей, но я им говорила: «В Священном Писании апостол говорит: «Все делайте, как для Господа, а не как для человека». Спаситель примет ваш труд, благословит вас за прилежание. Пишите и учитесь так, чтобы совесть ваша была спокойна. Совесть — это голос Божий в душе каждого человека. Имейте чистую совесть, докажите своим трудом вашу любовь ко Спасителю. Он не оставит вас в жизни, с ним вы будете всегда счастливы».

Подобно этому тексту я однажды написала большое письмо своему первенцу. Я часто навещала своих родителей в Москве, но Колю не всегда заставала дома, он был на уроках в музыкальной школе. Меня поразил небрежный почерк в его тетрадях: «Как безобразно Коля стал писать!» — сказала я дедушке. Но Николай Евграфович заступился за внука: «Он весь в меня, у меня тоже некрасивый почерк». Дедушка баловал Колю: решал ему задачи по математике, физике, объяснял ему химию и т.п. А бабушка помогала Коле по-французски, проверяла русский, наталкивала на мысли в сочинениях. Тогда я написала Коле длинное и строгое письмо. Мама сказала мне, что, прочитав письмо, Коля очень плакал. Ничего, это послужило ему уроком, он стал стараться. По музыкальным предметам у Коли всегда были все пятерки, но в общеобразовательной школе сыпались тройки.

У Кати дело обстояло иначе. Она была очень самостоятельная, не допускала до своих уроков никого, всегда думала сама и училась в обеих школах на все пятерки. Но характер у Кати был трудный. Колю бабушка звала «бесконфликтный мальчик», а на Катю она часто жаловалась:

«Бывают срывы, Катя грубит, не слушается. Она отвечает: «Я потом помою посуду» или: «Успею, после вынесу помойку!»». Тогда отец Владимир придумал средство для воспитания дочки. Он завел тетрадку, положил ее на полочку и сказал бабушке: «Вот сюда, пожалуйста, записывайте под числом, когда и как Вам Катенька отвечала или противоречила. Я буду приезжать, читать и сам разберусь с Катей в ее поведении». С этого дня Катя переменилась.

— Ну, что там записано? — спрашивал отец.

— Что Вы, батюшка, — отвечала бабушка, — да разве Катя даст мне что-то для Вас записать? Она меня близко к полочке не подпустит: целует меня, обнимает, извиняется, говорит: «Нет, бабушка, ничего не пиши, я тебе все дела переделаю, только чтобы папочка был мною доволен!».

У старших детей наших начинался переходный возраст, которого обычно все боятся. Но мы с батюшкой не чувствовали в наших отношениях с детьми никаких изменений. Просто с годами ребятки становились самостоятельней, что нас только радовало.

Когда Феде было шесть лет, а старшим мальчикам тринадцать и четырнадцать, то в августе Федюша заболел. У него вдруг сделалось воспаление слезного мешка в глазу. Бежала непрестанно слеза, кругом глаза все посинело, как от удара. Врачи предсказывали операцию, хотели положить Федю в больницу. Но мы решили обратиться за помощью к отцу Иоанну Кронштадтскому, повесть о жизни и чудесах которого мы тогда прочитали. У нас был ему акафист, я усердно и настойчиво просила помощи у новоявленного святого. А Коля и Сима взялись два раза в день возить Федюшку на уколы пенициллина в надежде на исцеление. К всеобщей радости и к славе святого отца Иоанна болезнь Феди быстро отступила.

Наблюдая за детьми, я с радостью замечала, что вера и любовь ко Господу начинает владеть их сердцами. Была Великая Пятница, в храме вынесли на середину святую Плащаницу. У Серафима в обеих школах были ответственные занятия, которые он не мог пропустить. Вечером мальчик грустно сказал мне: «В церкви сегодня такие трогательные службы, а я не смог там быть…». Я почувствовала, что душа его страдает. Я дала сыну акафист Страстей Христовым, сказав: «Уединись и почитай это вечером». Сын взял книжку и долго не выходил из своей комнатки. Все спали, когда Сима принес мне книжку и с благодарностью поцеловал меня. Я спросила его: «Полегче на сердце стало?». Сынок молча кивнул, но глаза его сияли. Я поняла, что слова акафиста помогли ему излить перед Богом свои чувства.

Да не подумает кто-либо, что, видя детей своих начинающими духовную жизнь, то есть жизнь с Богом, я успокаивалась за них хотя бы на час. Нет, я знала, что именно теперь враг сатана будет стремиться всячески погубить как души, так и тела их. Когда Любочке было года два и я не спускала ее с рук, мне говорили: «В Москву привезли Дрезденскую галерею. Там шедевры искусства, там Сикстинская Мадонна. Мы уже четыре раза ходили Ее смотреть и каждый раз получали большое наслаждение. Вы оставьте семью на день, сходите, вряд ли в жизни случится еще раз увидеть дрезденские сокровища».

Но я смотрела на свою необычайно подвижную и шуструю дочурку, брала ее на руки и думала: «Кому дорого это дитя так, как мне? Я за нее в ответе перед Богом. Моя душа спокойна только когда девочка со мною. И какое я могу иметь наслаждение, если тревога будет наполнять мое сердце?». И я никуда не поехала.

Вот эта самая тревога за детей постоянно владела мною. Только находясь мыслию перед лицом Всевышнего, вручая Ему постоянно Его детей, которых Он дал мне только на время, чтобы мне их вырастить и вернуть Ему, только в таком молитвенном настроении я могла находить покой своей душе. Я делаю домашнюю работу, но знаю, что Ангел хранит детей. Но как они молились Ему?

Вот я полощу белье у колодца, недалеко от меня купаются в пруду мои детки. Симочка отстал от них, так как помогал мне донести до колодца тяжелые тазы с мокрым бельем. Вдруг слышу его крик, бегу к пруду. Сынок стоит в воде, держит руками свою ногу, а вокруг него все красно от крови. Оказывается, что Сима наступил на разбитую бутылку и порезал на ступне кровеносные сосуды. Поясом от своего платья я перетягиваю порезанную ногу, из которой кровь бьет ключом. Коля в плавках несется домой, зовет на помощь дедушку и дядю.

Симу возили в больницу, зашивали рану. Он очень ослаб, долго спал, а потом целый месяц провел в постели, так как не мог ходить. Слава Богу, нога зажила, но всем нам был урок: смотрите, как опасно ходите, — гласят слова Священного Писания. Поэтому призывайте всегда своего Ангела-Хранителя и ходите всегда, как пред лицом Господа. Так учили мы детей, но ведь только один Бог без греха.

Каждые осенние каникулы я умоляла ребят не ходить на пруд, ибо лед еще не окреп. Но год на год не приходится. Бывали годы, когда мороз уже так сковывал лед, что наш огромный Барский пруд превращался в ледяное поле. Земля была еще не покрыта снегом, а по пруду можно было носиться на коньках, катать друг друга на санках. Однажды даже мой батюшка бегом катал на санках маленьких ребятишек. Солнце, мороз и воздух так чист и свеж, что всем делается легко и весело. В те же годы, когда в начале ноября пруд был еще не замерзший, мне было спокойнее. Я знала, что дети не полезут к холодной воде. Но тонкий лед — это самое опасное! Ребята прыгали на лодке, примерзшей у берега, потом ушли. Остался один Сима. Он решил испытать крепость льда и вылез из лодки. В тот же момент он провалился. Сима вылез на берег и стремглав пустился домой, В эти часы я обычно спала, без послеобеденного отдыха я не в силах была крутиться до ночи. Младшие дети тоже спали, дома было тихо. Вот вхожу я в ванную и вижу, что на веревочке развешана вся одежда Серафима. А где же он? Тихо хожу по комнатам, ищу сына. Он лежит на отцовской постели, зарывшись в пуховое одеяло, виновато улыбается.

— Сынок, что случилось?

— Я провалился в пруд.

— Не послушался! Я же просила… Что же меня не разбудил? Я бы тебя согрела чем-нибудь.

— Да я уже согрелся. Коля принес мне в ванную сухое белье.

— Бог сохранил тебя, дитя мое, ну, впредь будешь осторожнее.

Я понимала, что сама я уже не могу охранять детей, они выросли. Теперь вся надежда была на Бога. И все же я провожала их летом на купания в пруду, когда им было уже одиннадцать и двенадцать лет. Коля и Сима отлично плавали и ныряли, особенно когда отец привез им ласты и маски. Но сердце мое замирало, когда они пропадали надолго из вида. Я боялась, что они переохладятся, звала их выходить на берег, но докричаться было трудно. В жаркие дни купающихся было много, над водой стоял визг и крик, близко от берега брызгались мои младшие дети, которые были послушнее. Ребятам было удовольствие, а мне — нервотрепка. Я решила все рассказать Володе. Разговор был за вечерним чаем в присутствии бабушки и дедушки. Я жаловалась на ребят, говорила, что не в силах больше с ними ходить на пруд, что они заплывают далеко, где спасать их в случае беды некому. Отец Владимир слушал молча, потом встал, позвал за собой старших сыновей и пошел с ними на верхнюю террасу. Все притихли, ждали развязки дела, дедушка про себя молился. Я видела, как он переживал, может быть, боялся наказания своим любимцам.

Все трое спустились вниз к чайному столу радостные и веселые. Муж целовал меня, благодарил, что я вырастила ему таких славных ребят. Он сказал:

— Они уже достаточно взрослые, чтобы самим отвечать за свое здоровье и жизнь. Переохладятся и заболеют — будут сидеть дома, они это понимают. Спасать их в воде некому, поэтому пусть сами берегут свою жизнь. Они знают, как они всем нам дороги, они не захотят причинить всем нам горе. Так ли, ребята?

— Да, так, — ответили мальчики. Отец продолжал:

— С этого дня ты, мамочка, больше на купания их не провожай. Назначь только время, в которое они должны возвратиться. И чтобы не было опоздания ни на минуту, — окончил отец строго.

— Ну, уж как папа благословил, так оно теперь и будет, — сказала я облегченно.

За младших я не беспокоилась: девочки боялись далеко заплывать, Федя еще не плавал. В послеобеденную жару, когда в доме был «тихий час», Коля и Сима придумывали себе потеху за плотиной. Они садились на велосипеды и уезжали до вечернего чая, причем одевались в самое грубое и темное. Километрах в трех от дома, после плотины, протекал неглубокий ручей, песчаные берега которого были круты и обрывисты. Оставив в стороне велосипеды, один брат избирал себе верх, другой оставался на песке у ручья, под обрывом. Тот, кто внизу, должен был взобраться наверх, но верхний держал свою позицию, спихивал брата. Сцепившись, оба летели вниз. Потом позиции меняли. Понятно, что после такой игры мальчики возвращались мокрые, грязные, исцарапанные, но довольные. Они с восторгом рассказывали двоюродным братьям о том, как они «воюют». Митя и Витя стали проситься с ними. Соколовы согласились взять их с собой, но с условием: один на одного, брат родной на брата.

Теперь мальчики уезжали уже вчетвером. А когда возвращались, то тотчас же переодевались и мылись в ванной, приходили к столу уже чистые, а мне говорили: «Ты, мамочка, только не вздумай стирать нашу одежду. Мы ее завтра опять наденем, опять поедем «воевать»».

Ребята рассказывали: «Мы устанем, объявляем перерыв и сидим рядышком, вспоминая «бой». Обсуждаем подъемы, падения, кусты, за которые можно цепляться… Так здорово, так интересно! А Митя и Витя сидят злые, нахмуренные. Нам смешно: «Почему вы сердитые друг на друга? Ведь игра была добровольная: не хочешь — не лезь, сиди…». Так удивлялись на двоюродных братьев мои ребята.

Я все понимала и радовалась добродушию и обоюдной любви моих детей. Благодать Божия не оставляла их даже в добровольных схватках, даже в удалых, шумных играх. А у племянников, которые в эти годы уже не ходили в храм и не молились, не было охраняющей их от зла силы Божией, поэтому после «боев» Митя и Витя становились мрачные и озверелые. Соколовы не стали брать их с собой. Отец Владимир однажды увидел тело Серафима, когда сын переодевался.

— Почему ты весь в синяках и ссадинах? — спросил отец. Симочка с улыбкой ответил:

— Мы играем так на круче. От Кольки все перетерплю.
Отец Владимир и дети

Нам оставалось только благодарить Господа за ту любовь, которую Он дал в сердца нашим сыновьям. Ни в детском, ни в отроческом, ни в юношеском возрасте Господь не попустил гневу или даже раздражению коснуться их душ. Ссор у нас в семье вообще не бывало. Видно, молитвы родителей да отца Митрофана, благословившего наш брак, хранили нас. Детей наших всегда тянуло друг к другу. Мы с радостью наблюдали, как они советуются друг с другом, обсуждая дела и т.п. Ни раздражения, ни зависти, ни злобы. Вспоминаются слова из послания апостола Павла: «Любовь не раздражается, не превозносится, не мыслит зла… все покрывает, всему верит…» (1Кор. 13).

Между женщинами и у нас в семье бывали «стычки»: шумим, упрекаем друг друга, сердимся… Видно, в меня дочки, не в отца. Муж мой никогда не выходил из себя. Бывало, мы с ним разойдемся во мнениях, я настаиваю на своем, он противоречит. Но чуть я погорячусь, Володя уходит. А если он сердился, то не смотрел на меня. А я ловила его взгляд, старалась заглянуть ему в глаза. И если это удавалось, то точно искра любви вспыхивала между нами, нас уже тянуло друг к другу.

И не было в жизни большего счастья, как сидеть рядом, чувствуя благодать Божию, которая соединяет нас на земле. А будущий век еще закрыт от наших взоров, не знаем еще, куда определит нас Господь, надеемся на Его милосердие. А в этом мире грехов у нас было много, идет еще пора их искупления.

Отец Владимир мой никогда не читал детям что-либо из Священного Писания, никогда не давал длинных наставлений — в общем, в философию не пускался. Но он действовал на детей своим примером жизни: добросовестно относился к служебным обязанностям, к семье. Никогда он никуда не опаздывал, никогда никому не отказывал, ссылаясь на занятость или нездоровье. Никто никогда не слышал от батюшки бранного слова. Но если он сердился, то голос его менялся: рявкнет басом, так что всех дрожь проберет. Не терпел он разговоров на клиросе, не терпел беспорядков. В церкви его боялись, особенно когда он последние двадцать пять лет был настоятелем. Дома тоже дети боялись раздражать отца, слушались всегда беспрекословно. Вечером муж говорил мне:

— Пойдем, попьем чайку в тишине. А я ему в ответ:

— Да ведь еще ни один не спит, сейчас шум поднимут. Отец:

— Я вот им!

Сидим, мирно беседуем, а над нами в детской топот, смех… Батюшка стучит ложкой по трубам отопления. Водворяется тишина, но ненадолго. Батюшка опять стучит и густым басом говорит: «Я сейчас к вам поднимусь». Тихо. Ну, уж если предупреждение не помогает, отец медленно шагает по гулкой лестнице, снимает с себя ремень. Входит отец в комнату, но там все уже спят, зарывшись под одеяла. Так ни разу никому и не попало, отец ведь в них души не чаял. Уйду я, бывало, во Фрязино по делам, вернусь домой — тишина. А где же дети? Стоят мальчики по углам до моего прихода. Я их никогда не ставила в углы, просила взять книгу или давала какое-нибудь дело по хозяйству. Бывало, скажу мужу: «Что толку от их стояния? Лучше б книжку почитали!». Отец отвечает: «Что же, я им не давал читать? Читали бы, не попали бы в угол. А то такой шум подняли!».

Но девочки по углам никогда не стояли, с ними отец был, видно, нежнее. Племянники лет с двенадцати перестали находиться у нас, не умели себя вести: «А ну-ка, идите к себе», — все чаще и чаще говорил батюшка, и дверь к Никологорским надолго закрывалась, чему я была очень рада. Мне было достаточно своих и детей тех священников, которые служили у нас в Гребневе. О, их было много!

Отец Димитрий и отец Василий

Священники, служившие у нас в Гребневе, как будто своим долгом считали посещать наш дом. А менялись они часто. Отец Владимир вел список как настоятелей и «вторых» священников, так и дьяконов. За сорок лет было только два раза, когда священники служили у нас подолгу: отец Георгий Рзянин служил четырнадцать лет, а отец Димитрий — девять лет. А в большинстве случаев служили кто год, кто два, редко три и четыре года, но бывало, что и всего-то несколько месяцев. Такая уж была политика, не давали людям привыкнуть к отцу духовному, не давали священнику узнать свою паству. Какая тут могла быть община? Дьяконы и старосты по пять-десять лет оставались у нас, но потом и их меняли. Особенно болезненно происходили перемены старосты. Всегда собрание, шум, разбор беспорядков, спор из-за кандидатов. Я редко бывала на этих сходках, но часто удивлялась: кого выбрали? ведь могли бы более подходящую женщину найти! Одну из старост прихожане прозвали «одержимая Авдотья». Боялись при ней к ящику подойти: облает, все настроение испортит. А уберут такую, то как погром в сторожках — ни тарелок, ни посуды не найти. Дорогие облачения пропадали целыми комплектами, пропадали иконы, книги. Горе переживал храм, спросить было не с кого, всех меняли по распоряжению райсовета.

Верующий народ плакал. Особенно рыдала толпа, когда, собравшись у ворот, провожала отца Димитрия Слуцкого. За годы своего настоятельства отец Димитрий обновил все церковное хозяйство. До него ограды сплошной не было, кирпичные столбики рухнули, решетку растащили. Отец Димитрий всю кирпичную ограду восстановил. Он произвел внешний и внутренний ремонт обоих храмов, отремонтировал сторожки, полы которых, состоявшие из металлических плит, качались на сгнивших балках. Бог вразумил отца Димитрия забраться под купол летнего храма и пройти по карнизу. Он обнаружил высоко над головами молящихся восемь заштукатуренных, закрашенных круглых окон, рамы которых совершенно уже сгнили. Однажды летом, когда мы утром подошли к храму, мы увидели гору гнилых коричневых досок и бревен, рыхлых, как муравейник. Все удивлялись: откуда эта труха? Каким же чудом эта труха еще держалась и не обвалилась на людей? Силою Божией. Господь сподобил отца Димитрия все заново обстроить, обновить. А здоровье у отца Димитрия было слабое. Худой, как щепка, он мелькал целый день тут и там среди рабочих, когда не было службы. Прихожане его очень любили, что, конечно, не нравилось райисполкому. Уж как они старались опорочить этого подвижника и страдальца! О нем писали клевету в газетах, в журналах, огромные стенды с карикатурой на отца Димитрия стояли тут и там во Фрязине. На них было написано «Не проходите мимо», а отец Димитрий был нарисован необъятной толщины, в облачении и в обществе, порочащем его сан. Но батюшка был не горд, не обращал внимания на травлю, продолжал служить. Тогда власти потребовали от епископа, чтобы отца Димитрия перевели на другое место. А на его место прислали отца Василия Холявко. О, тот тоже был подвижник, переживший очень много.

Отец Василий был родом из украинской семьи. С детства слышал он о Киево- Печерской обители, лет в двенадцать ушел из родительского дома и определился в Лавру сначала послушником. Когда ему было лет двадцать, Василий вернулся в мир и женился, после чего вскоре принял сан дьякона. Вскоре разразилась революция, отец Василий был арестован. Долгие годы провел он в концлагере на Соловецких островах, потом на Новой Земле. Об ужасах тех лет отец Василий никогда нам не рассказывал, говорил только, что «уму непостижимы» те испытания, которым подвергались заключенные. На наши вопросы: «Как же Вы уцелели?» — отец Василий отвечал: «Меня Господь через мой голос спас. На всех советских праздниках начальство лагерей приглашало меня петь на их вечеринках светские песни. Я как начну орать им украинские песни, так они все в восторг придут, аплодируют и говорят: «Этот голос надо сберечь!». Без меня некому стало бы солдат да офицеров пением забавлять. Вот за голос мне и давали самую легкую работу, чтоб я не простудился. Ведь морозы там на севере страшные, ночи полярные длятся месяцами. Почти никто там не выживал, условия были жуткие, работа тяжелая. А я в бане работал, горячую воду выдавал. Если узнаю, что моется священник, то я ему вторую шайку теплой воды дам, да и мыльца добавочную порцию».

К сожалению, за все три года служения у нас в Гребневе отца Василия мне не пришлось расспросить батюшку подробнее о его жизни. Я всегда была окружена кучей детей, заботой о хозяйстве. Если отец Василий сидел с моим мужем за столом, то я должна была подавать, убирать, одновременно топить печь, следить за детьми и т.п. Помощниц у меня в те годы не было. Отец Василий жил в Москве, в Гребнево приезжал на службы. Но летом он любил отдыхать в ограде, прогуливался по липовым аллеям, сидел на лавочках. Вот тут я и подходила к нему, считая за счастье пробыть около духовного человека хоть четверть часика. Ко мне бежал Федюша, приходил в ограду погулять и мой батюшка.

Мой отец Владимир тоже полюбил отца Василия, избрал его своим духовником. И много лет спустя, когда никто из нас уже не жил в Гребневе, отец Владимир ездил к отцу Василию на исповедь в село Коломенское. Он звал и меня, но я перестала уже ездить к отцу Василию, не могла вырваться из дому: болезни, внуки и т.п. А первые месяцы, когда я лишилась этого духовника, я очень скорбела. Любовь к нему мне предсказал еще отец Митрофан: «Да, духовного отца своего надо любить…», — говорил он. А другого духовного отца у меня всю жизнь не было. Сначала был родной папочка, но он постарел и умер… А священники вокруг менялись и менялись, не успевали мы к ним расположиться. Но отца Василия Холявко любили даже наши дети, хотя он был к ним весьма строг. Мы ездили с ребятами к отцу Василию на исповедь, ездили через Москву, потом по железной дороге до станции Удельная, где он служил. Это было очень утомительно. Дети выросли и избрали себе духовника в Москве, в том храме, куда ходил дедушка Николай Евграфович. Мы были довольны, дети ездили везде уже самостоятельно. Со мною оставался Федюша, который не пропускал служб отца Василия, пока не ходил в школу. Убежит Федя, бывало, утром, вернется только к обеду.

— Ты где, сынок, пропадал?

— Батюшке помогал. У него целый мешок поминаний, где же ему все прочесть? Я ему читать помогал.

— Да ведь ты читать не умеешь, букв даже не знаешь!

— А разве надо буквы знать, чтобы Богу молиться? Я перебираю записочки, вожу по строчкам пальцем, губами шевелю, крещусь, кланяюсь. Все делаю, как батюшка. Они мною довольны, говорят мне: «Читай, Федя, читай, твои молитвы скорее всех наших до Бога дойдут».

Федюша причащался часто. Отец Василий его спрашивал:

— Ты сегодня кушал?

А Федя в ответ:

— Забыл. Кажется, что только молоко пил…

Отец Василий часто ездил в Ригу на исповедь к своему духовнику Владыке Леониду. Отец Василий спросил Владыку, как ему быть с Федей, которому уже пятый год. «Причащай», — был ответ.

Когда нашему первенцу было уже семнадцать лет, я рассказала отцу Василию, что Коля очень увлекся девушкой из еврейской семьи, некрещеной. Отец Василий и с этим вопросом обратился к Владыке Леониду. У того был обычай: если он не знал, что ответить, то уходил за перегородку к иконам, там один молился, потом, выходя, давал ответ. Так было и в день приезда к Владыке отца Василия, который мне рассказал: «Владыка вышел, помолившись, и сказал: «Пусть просвещает ее. А если будут продолжаться близкие отношения, то — с Богом под венец»».

С тех пор мы были за Колю спокойны. Его девушка задавала Коле много вопросов, на которые он должен был иметь ответы. Поэтому Коля читал много духовной литературы, которую давал ему дедушка. Николай Евграфович говорил: «Коля молится прилежно, читает много, я за него спокоен». Да, сынок наш семь лет вымаливал у Господа душу той девушки, которую Бог послал ему в спутницы жизни.

За елкой

Когда Феде было четыре года, я в Москве навестила свою подругу детства Лиду Каледа. Она была дочерью священника Владимира Амбарцумова, арестованного в начале 30-х годов. После моей свадьбы, когда я переехала жить в Гребнево, я Лиду не видела. За эти годы она вышла замуж за человека «нашего круга», а именно за Глеба Каледу, родители которого были когда-то членами Христианского Студенческого Кружка. Глеб и Лида жили первые годы в общей квартире, имели лишь одну комнату, хотя детей у них уже народилось шесть человек. Я сочувствовала Лиде, поэтому приезжала к ней с тем, чтобы взять к себе в Гребнево, хоть ненадолго, одного из ее детей. Родители охотно отправляли со мной Кирюшу, который был ровесником Феде и еще не ходил в школу. Он был худеньким ребенком, и мне всегда хотелось подпитать Киру парным молоком. Кирилл подружился с Федей и охотно гостил у нас как летом, так и зимою.

Перед Новым годом все мои дети съезжались в Гребнево на Рождественские каникулы. В школах уже все отпраздновали новогоднюю елку, но дома я елочку долго не ставила. Я говорила детям: «Сейчас последняя неделя Рождественского поста. Наш христианский праздник еще не наступил. Будем же послушны уставам Православной Церкви, веселиться и праздновать Рождество Христово будем 7-го января. Накануне Сочельника и мы поставим елочку в доме. У нас запахнет смолою, хвоей, украсим деревце, почувствуем Праздник. А пока — гуляйте, клейте игрушки, цепи, флажки, украшайте дом и с нетерпением ждите Праздника. Тогда придут гости, вы получите подарки, начнете кушать мясные блюда и колбаску, по которой давно соскучились».

Ребята не спорили, они с детства привыкли к тому, что семья наша празднует Рождество 7-го января. С утра все дети отправлялись гулять, кто на лыжах, кто с санками на горы. Компания была веселая, шумная. К нашим присоединялись дети гребневских священников, приезжавшие в село на каникулы из Москвы и других мест, где дети жили с родителями.

Перед Новым годом мимо нашего дома проходило много людей, несших из лесу елки. Ребята знали от сверстников, что лесник с собакой ходит по опушке, охраняет елочки. Но и нашим детям захотелось самим срубить себе деревце. Еще летом, гуляя, они любовались на молодой ельник, выбирая себе елочку на Рождество. Считать рубку елки за грех, за воровство — это и в голову никому не приходило. Ведь лесу у нас конца-края нет, то и дело встречаются заросли молодого ельника. И вот, вооружившись детскими топориками, вся шумная компания отправилась в лес. Федя с Кириллом просили взять их с собой, но старшие отказывались: «Снег глубокий, вы завязнете, не дойдете».

Тогда я пожалела малышей и пошла с ними в лес, усадив Федюшу и Киру на саночки. Дорожка не утоптанная, мне было тяжело. Старшие взялись помогать мне, но устали и убежали вперед за товарищами. Я просила малышей идти ножками, они покорялись, но без конца падали. Так мы и отстали, пришли на опушку, когда ребята уже рассеялись по лесу. Их крики, смех и говор гулко разносились кругом:

— У кого топор? Дай мне, я срублю вот эту елку!

— Нет, моя куда пушистее! Руби обе: одну нам, другую в Москву бабушке отвезем!

— А милиция машины останавливает и елочки отбирает!

— Не пихайся!

— Я провалился!

— Дай руку, тащи меня!

Я подошла к детям, сказала им:

— Да вы не шумите, ведь лесник не глухой.

— Он ночью стережет, а сейчас день! — кричали мне дети в ответ. Но вот на тропинке из села к нам медленно приближался человек с ружьем, на поводке он держал собаку.

— Лесник! Лесник! — закричали ребята. — Кидайте топор в снег! Стук прекратился, елки бросили, выскочили все на дорожку, бегут ко мне. Я им говорю:

— Ребята, я вас будто не знаю. Со мной только двое малышей. А вы идите вперед, навстречу леснику, не бойтесь…

Усадила я опять Федю с Кирой, повезла. Смотрю — лесник детей остановил:

— Елки рубили? Где топоры?

— Нету топоров! Мы потеряли…

— Вы чьи? Откуда?

— Здешние, приезжие, из Москвы!

Обогнули дети по сугробам лесника с собакой и бегом прочь. А я тащу тяжелые санки, малыши поглядывают со страхом.

— Чьи это ребята? — спрашивает лесник.

— Мои на саночках сидят, — отвечаю.

Мужик махнул рукой и пошел туда, где снег был утоптан. Так и вернулись ребята ни с чем. А к ночи за елками решили идти взрослые: брат Володи Василий, сосед наш и третий — шофер наш Тимофеевич. Им елки нужны были к Новому году.

Я говорила детям: «Нечего спешить! Люди встречают Новый год, и никому больше в голову не придет идти в лес за елками. А сколько их там срубленных будет валяться — тех, что лесник отобрал! Вот тогда мы и выберем себе самую красивую елку! До Рождества еще целая неделя». Однако мужчины пошли в лес. Неверующими всегда владеет стадное чувство: «Как все — так и мы». Дети подошли к окнам, открыли форточки, прислушались: лай собак, выстрелы. Ривва Борисовна в панике: «Ой, в моего Тимофея стреляют! Зачем он пошел? Мы бы в Москве себе елку купили. Убьют мужа!». А выстрелы повторялись. Вскоре вернулся Василий, он был зол и мрачен: «На лесника нарвались! Собаки злющие, а сам ружьем грозит: «Стрелять буду, стой, бросай елки!».

Мы с Иваном елки бросили, идем, а Тимофеич бежать в лес пустился. Так лесник ему вдогонку палил».

Школьный учитель Покровский А.А. тоже был в эти часы в лесу. Мороз, луна, видно все далеко. «Гляжу, — говорит, — человек ко мне бежит. Лесник! Я от него помчал, а он за мной несется. Я — к домам, человек — за мной. Так и преследовал меня, пока я не скрылся за своей калиткой. Ну, думаю, проследил…, теперь знает, кто я. Что-то будет!». Страх нападал на людей, боялись в те годы всегда и всего, ведь лагеря с заключенными еще были повсюду. А бежал-то за учителем не кто иной, как наш шофер Тимофеич, удиравший от лесника. Вернулся Тимофеич не скоро, ведь крюк больше километра сделал, да и бежал-то по рыхлым сугробам. Он весь дрожал, задыхался, был красный, как рак: «По мне стреляли…», — еле вымолвил. Жена радостно: «Провались она — эта елка! Я чуть вдовой не осталась, а Толька — сиротой!». На колокольне часы били двенадцать, дети спали.

Отец Владимир сказал: «Завтра выезжаем рано, служим в храме благодарственный молебен, а теперь пора спать». Наступил Новый год.

А в первых числах января мы приносили с опушки леса столько пушистых елочек! Срубленные, но отнятые у людей лесником, уже никому не нужные. Много елочек приносили к церкви, украшали ими «Иордань», готовя ее к празднику Крещения. Во дворе храма делали из снега бассейн, среди которого ставили баки для воды. Ее освящали на улице. Это было уже через две недели после Рождества.

Дед Мороз

В первый день Рождества Христова все мы шли в храм, потом разговлялись. Только четыре дня оставалось до начала школьных занятий, но один из этих дней мы выбирали для торжественной елки. Гостей съезжалось много, в основном были семьи священников с их детьми. Я еще постом ездила с машиной в «Детский мир» и накупала там игрушек. Но домой я их не завозила, а разгружала у знакомой старушки Елены Мартыновны, проживавшей в пяти минутах ходьбы от нас. Свертки подписывались именами детей, складывались в мешок. Дед Мороз мог без труда распределять подарки: кому — мяч, кому — куклу, кому — конструктор и т.д.

Дом гудел от множества народа, елка сияла огнями, кабинет батюшки был заставлен столами с угощениями. Там сидели взрослые, а дети с нетерпением носились от окна к окну, отыскивая в сумерках ночи долгожданного Деда Мороза. Наконец приезжали дедушка и бабушка с вестью, что видели Деда Мороза, что он уже близко. Напряжение достигало высшей степени, дети теснились, толкались у окон и вдруг кричали: «Ура! Дед Мороз идет!». Тут уж невозможно было их удержать. Забыв всякую предосторожность, они, раздетые, в мороз выскакивали на улицу, кричали: «Сюда, Дедушка, к нам, к нам иди!». Словно обожженные морозом, дети влетали обратно в дом, а другие с восторженным визгом помогали Деду перетаскивать через пороги саночки с набитым мешком.

Дед Мороз величественно и медленно прошел в столовую, взглянул на образа с зажженною лампадою и спросил:

— Куда я попал? Что тут за Праздник?

— Рождество Христово, — закричали дети.

— А здесь знают молитву Новорожденному Христу?

— Да, да, знаем!

— Тогда споем.

И по дому разлилось пение тропаря: «Рождество Твое, Христе Боже наш». Пели и взрослые, и дети и в коридоре, и на лестнице, где бы кто ни стоял.

Дед Мороз сел за фортепиано и спросил:

— А еще что вы умеете петь Младенцу Христу?

Тогда под аккомпанемент фортепиано дети пропели гимн:

Нынче совершилось чудо из чудес, Ныне персть сроднилась с благостью небес, Ныне Человеком стал Предвечный Бог И в вертепе, в яслях, кроткий сердцем, лег…

Далее пели стихи, сочиненные самим Дедом Морозом, но давно знакомые нашим детям.

Дети, цветы и птицы — Их сердце не знает гроз… У них посылал учиться, О них говорил Христос…

— А где же у вас рождественская елочка? — спросил Дед Мороз.

— Наверху, Дедушка, пойдем туда.

Все поднялись в детскую, где начались хороводы вокруг зажженной елки. Дед Мороз придумал массовую игру вокруг стульев, после которой все и сам Дед стали мокрые от пота. Бабушка Зоя заволновалась: «У Деда станет плохо с сердцем!». Тогда усадили Деда в кресло, дали ему отдышаться и положили к его ногам таинственный мешок.

— Что у тебя в мешке, Дедушка?

— А вот узнаете. Кто мне скажет стих, споет или сыграет на скрипке, тому я дам подарок из этого мешка.

Сначала заиграли в две скрипки Коля и Катя: «Как по морю, морю синему…». Замолкли аплодисменты, дети получили подарки. Сима играл на контрабасе «Песню Сусанина», а другие дети рассказывали стихи. Особенно понравилось всем стихотворение «Звезда», где были такие слова:

Не здесь Христос — за облаками, Он на земле среди людей, Он там в миру страдает с вами. Поверь, средь тех рожден Христос, Кто мог любовию живою Стереть хоть каплю братских слез, Кто жертвовал за всех собою, Чье сердце пламенем зажглось, В том сердце и рожден Христос.

Подарки заняли внимание детей, и Дед Мороз незаметно ушел.

— Где же Дедушка Мороз? — спросила шестилетняя девочка.

— Растаял, — ответили ей, указывая на лужу от снега с валенок. </